Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы видели закат с горы, над Неаполем? Мой поезд летел – полем. День в Неаполе – один из лучших дней моей жизни. Как я буду жить, Вас не видя? Вы сказали с иронией, что русские люди не умеют обходиться без переписки даже в книгах, даже из соседнего дома – хоть одно письмо! Но ведь в этом не только указание – на стихию преувеличения (?) и словесности, – а еще две вещи: 1) легкость большая написать, чем заговорить (застенчивость), и – 2) молчание вблизи – звучит. Издали – звучат строки. Нет?
А через десять дней я Вас снова увижу! “Десять дней” – это 240 часов! Жму Вашу руку.
Сейчас поезд промчится по местам – Итальянская Ривьера, Больяско, Санта-Маргарита, Нерви (близ Генуи), где мы с Мариной жили девочками, в 1902–1903 годах…
Это письмо я отправлю из Турина».
Тут, видимо, мне пришлось прервать письмо Горькому Даже ему!
Париж приближается. Его свинец, серебро, перламутры – тучи, лучи, дымки над маревом крыш – подступают всё ближе, тая вширь, разливаясь и разбегаясь – навстречу летящему поезду. Сердце бьется той настоящей, так в детстве знакомой радостью, которой нет ни названия, ни предела. Свидание!
Меня встретил Сережа, Маринин муж. «Марина, Асенька, ждет вас дома! Она с Муром. Аля помогает ей по хозяйству. Вы не узнаете Алю – огромная!» – «А Андрюша…» Идем, сияя, перебивая друг друга. Мы не виделись столько лет!
Мы едем с вокзала на вокзал, минуя Париж. Марина с семьей живет за Парижем – в Медоне. Это – маленький городок. На улицах мало народу. Сады. Мы спешим, быть может удивляя прохожих нашим летящим шагом: Марина нас ждет! Сейчас я увижу ее, не виденную пять лет! Это наша первая такая долгая разлука – мы расставались только раз, на три с половиной года, и то показались они – десятью!
Avenue Jeanne d’Arc, 2. Дошли!
Подъезд. Лестница. Через три ступени! Но рука не успела дотянуться к звонку – дверь уж открывается навстречу, два лица обозначаются в сумраке входа. Узнаю Маринины черты – в верхнем; но сразу, точно кто подкосил ноги, – я уж в три погибели, на корточках, перед Муром. Как невероятно хорош! Русые кудри, крупная голова – маленький великан! Как похож на мать!.. Умиленье перехватило голос. Вскакиваю. Рукопожатье. Марина! Какой чудный! Он очень похож на тебя! Но, прерывая наш взгляд друг в друге, третье лицо над плечом Марины – голубые огромные глаза, улыбка на две косы: Аля! Алечка! Какая большая! И как на отца похожа!.. Только глаза светлей!
Сережа ставит мой чемоданчик, мы проходим по комнатам: их три (ни одной проходной), передняя и маленькая кухня. Газ.
Марина изменилась. Определить чем – трудно. Старше стала – конечно. Ей скоро тридцать пять лет. Отошла желтизна ее трудных лет. Но легкая смуглость – осталась. Все еще похожа на римского юношу – большой лоб, нос с горбинкой, твердый абрис рта. Вокруг светло-зеленых глаз кожа у нее стала как-то темнее, что делает ярче цвет глаз. Все так же курит и чуть щурит глаза, но вместо московского (коктебельского) шушуна (кафтана, охваченного у пояса ремнем) и почтальонской сумки через плечо, из-за которой (под презрением полыхнувшим Марининым взглядом) бежали за ней мальчишки по Борисоглебскому переулку, она теперь вынимает папиросу из кармана сизого хозяйственного фартука, в котором она несет из кухни кофейник. Мур, идущий за ней, ласкающийся и об отца, и об Алю, похож на маленького медведя – плотный, тяжелый, как Марина была в детстве, еще тяжелей и плотней. Тоже в парижском фартучке, сизом. Цве́та его и широких, и длинных – не наглядишься – глаз. Голова – в крутых кудрях, пепельных! Необычаен!
– Его здешний доктор зовет “Le Petit Cossack”[109] – говорит Марина, – а костюмы ему я покупаю на шестилетнего! Парижане – мелкие дети…
Я зорко смотрю на Марину, не видя в ней нашего общего с ней нетерпенья, одинакового у нее и меня к нашим первенцам. Она совершенно другая с Муром: мягкая.
Еще перемена: Марина научилась вязать. Вяжет все прямое: шарфы, даже одеяло, шерстяное. Толстым костяным крючком.
Первые часы – вперемежку рассказы и вопросы обо всем сразу: Москва, Сорренто, родные, Горький, Ока и Средиземное море (год назад, в 1926-м, я ездила с сыном Андрюшей в Тарусу, где не была с 1912 года, с года наших свадеб). О Марфеньке, Соловье, Максе, жене Макса, о последних днях в Москве, о Венеции, Флоренции, Риме и – через каждые пять минут – «Алексей Максимович»… И Марина мгновенно загорается к нему ответною, интимною, нежною благодарностью – за меня.
– Я ему напишу – непременно! Поблагодарю за тебя.
– Он твои стихи хвалит. Хотя и спорит со многим. Он все понимает! Восхищается прозой Бориса, «Детством Люверс». Это – волшебный человек, Марина…
– Я понимаю! Помнишь, как его мама любила?
– Еще бы! С этого и началось, наверное, мое отношение к нему..
– Сережа тоже очень любит его. Хотел бы с ним встретиться. Мне – не удастся: дети.
– Он ведь хотел тебя пригласить в Сорренто, но я бы тогда не увидала всех вас…
За столом случилось у Марины и Сережи разочарование: была подана с трудом ими купленная, никогда не покупаемая телятина, в мою честь, поджарена, с золотистым картофелем, – а я уже почти пять лет оказалась вегетарианкой.
– Мы едим только конину – дешевле! Знаешь, Ася, непременно свезу тебя в Версаль, – сказала Марина, – может быть, даже завтра. Сережа поедет в Париж, а мы с Алей и Муром – в Версаль.
Так и решили.
На другой день мы поехали в Версаль. Тихий маленький городок. Знаменитые фонтаны в этот день бездействовали – только на открытках я увидала пенистые их взлеты Grandes eaux[110]. Мы шли, рассказывая друг другу о пяти годах нашей разлуки, когда вдруг Марина схватила за руки Мура и кого-то из нас – Алю или меня, кто был рядом с ней, и почти бегом кинулась через спокойную площадь: вдали показался автомобиль.
– Марина, что ты? – удивилась я.
– Неужели ты не боишься автомобилей? – спросила она меня с еще большим удивлением, облегченно следя, как машина пронеслась мимо нас. – Я их не выношу! И неужели ты вправду поедешь одна в Париж, если Сережа не сможет ехать? Совсем не боишься движения? Я никогда не бываю одна в городе – не могу. Еще двое так боятся ходить в Париже, как я: Бальмонт и Керенский.
– Керенский? Господи!.. После всего! Так он жив?
– Жив. Ему рассказали про то, как во время дождя какой-то студент перенес на руках через лужу старуху. Она обернулась и сказала: «А я – Вербицкая…» Керенский, не оценив юмора сцены, сказал с горькой грустью: «А меня – уж больше не будут носить на руках…»
– С Бальмонтом встречаешься?
– Дружны. С ним и с его второй женой. Чудные люди! Совершенно сумасшедшая семья. (Тоном одобрения.)