Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пригорок, пригорок, страна Соловецкая, скажи, расскажи, ты же видел всю правду,
как мальчик четырнадцати лет беседовал, «а был ли тот мальчик» примкнувший к отряду?
Но вы провалили, писатель, задание, приехали в кепке, одевшись, как в праздник.
(Терпеть не могу либеральных заранее, терпеть не могу демократов стоглазых…)
Люблю, если мученик также, как Горький! Люблю, когда пишет он про Короленко,
люблю, когда очерк такой — томный, волглый и чудаковатый маленько!
Мне страшно одно: то, что Горький уйдёт вдруг, уедет с высокого — с башню — пригорка.
Он видел рожденье от схваток до потуг, вот это писатель, вот это наш Горький!
Как после искать нам такого, как Горький? Как после взывать нам к нему: «Отче-Горький!»
Как после воспеть, ах, вы батя-наш Горький. Так близко быть к власти, пройти через створки.
Пойди, поищи ты такого же тоже красивей, могучей, столетней, моложе.
Он ехал и ехал. Он шёл по Приволжью, он памятником встал гранитным с подножьем.
Пальто трепыхается складками кожи, один встал за всех под метели и дождик.
Мой Горький — не камень. Идём же, идём же!
По синей дороге, сбивая в мозоли, все сорок сапог мы сносили до воя,
сорвали свои каблуки напрочь, втайне, как Горький, и мы провалили заданье!
Нам солоно надо, а мы сладко жили, к двенадцати, еле проснувшись, вставали,
ленивые — мы! Пахнет сеном затылок писательства нашего, кто в белом зале!
По клеверам, мятам иди! Это просто. Глаза сине-карие. Отсвет в них взрослый.
И если бы дали такое заданье, его провалила я тоже бы, знаю.
Да, да, Соловки — это горько и плохо, да, да, Соловки — это грубо и мерзко.
Так было. Такая сквозила эпоха: наивное, грешное, жесткое тесто.
Но многое я отдала бы, чтоб снова, хотя бы на месяц вернулся к нам Сталин,
ввалился бы, топая в пол, сапогами:
— Я вам говорил! Провалили заданье?
Тогда в Соловки вас. И будьте здоровы.
И всё бы затмилось. И всё б почернело. А был ли он, мальчик?
Нет тела, нет дела.
И снова, и снова идти нам, идти, нам всем, провалившим заданье, сюда вот в эти коварнейшие Соловки, вот в эти страшенные нам Соловки, где хлеб со червями, где с гнилью вода.
Где мёрзнуть: одежд не хватает для тела. Где пухнуть от голода. Да вшей кормить.
Мы были — кем были. Мы зрели, кем зрело. Сплочённым народом — Людьми!
Из этих сараев, из этих лабазов, из Пушкиных, Лермонтовых, из Тарасов,
солильни, пластальни, пекарни, кожевни, мы стали, кем стали,
желали, хотели.
А Горький, а Горький из меди и ткани, но всё ж навсегда не исполнил заданье.
А дерево, что пораскинуло ветви, качаю я ствол, ах, ответь мне, ответь мне!
С чего так рябиново мне и так горько? И где же тот мальчик, где Горький?
Иду я с Еленою — свет-Николавной. Мы ссорились раньше. Теперь всё исправно.
И мы провалили с ней тоже заданье, ей голову я обхватила руками,
снега не упали, но больно заранье,
дожди не свались, нет камня на камне, мы с ней провалили своё же заданье…
Ах, дитятко, солнышко, может, спасём мы хотя бы мальчишку? А был ли он — мальчик?
Ужели схоронен под этой сосёнкой? Под ёлкой, где солнце и где одуванчик?
Кричу — он не слышит.
Ору — он не слышит.
Трясу я осину — она еле дышит.
И тоже не слышат — ни груши, ни вишни. Я ногти срываю до сизых болячек.
— Услышь меня, Горький!
Услышь синеокий!
Не слышит. Не слышит. Не слышит, не слышит! Качни что ли веткой, надежду хоть дай мне,
ворону, что села на ветку, устало сгони, отпугни, чтоб она упорхала, да ягоды скинь вниз на сумрак подталый,
песчинку, листок…
Намекни хоть следами, что не провалила я нынче заданье…
Прочёл и заплакал. Слёзы текли по подбородку. Кто-то дёрнул за рукав: Угольников? Да!
Слёзы потекли ещё сильнее…
Вернись!
Вернись!
Не получается.
Все задания были провалены. И последнее тоже.
— Что с тобой? «Ты сам не свой?» — каждый вечер спрашивала Катя-прекрасная.
— Не свой? А чей я?
— Лучше бы я тебе не звонила, когда ты ехал в автобусе. Вот ехал бы и ехал. Может быть, приехал домой бы? А теперь ты словно завис!
— Да…
— Развисни, Угольников! Вернись.
А Угольников не может. У него не получается…И лишь в глазах мелькает видение — скорбная Пьета. Растущая Пьета. Любящая Пьета. Восходящая Пьета.
И наворачиваются слёзы.
Ты же хотела их видеть слёзы мои, да? Тогда смотри, как я изнемогаю. Как кричу. Как взываю. Это походило на бессилье. Растущее с каждым днём. Лишь книги успокаивали. Чтение придавало силы. Ибо согласно сюжетам у других было ещё хуже, чем у Угольникова!
8.
Илона сильно устала. Но была довольна поездкой. Хотелось бы отдохнуть, но не получалось, то сын приболел, то муж. Про Угольникова вспоминала изредка и так ненавязчиво, мягко. Как звук свирели. Как дорога до метро. Как падение жёлтого осеннего листа. Сначала листик кружится, протягивает свою пятерню, уносимый ветром, сын шагает с уроков со скрипочкой. Пальцы у него мёрзнут, но он не может согреть их, иначе выронит скрипку. Заходим в школу, снимаем пальто, вешаем их на скрипучие крючки. Пахнет краской, щами из кислой молочной капусты. Пахнет песнями про родину. И пахнет самой родиной. Листьями смородины.
Илоне часто снится школа: коридор, вход на второй этаж, большие двери. Отчего память такая цепкая?
Звонок от Оливы застал Илону врасплох. С чего это вдруг эта женщина с кошачьим взглядом решила вдруг позвонить? Речь была сбитая, через разговорник, половина текстом не понятна. Илона проводила сына в класс:
— Иди, Ёжик! Я буду ждать тебя внизу! — в школе Илоны был тоже такой узкий коридорчик перед кабинетом завуча.
Илона села в кресло, нащупала в сумочке книжонку: на нескольких страницах были фразы на финском языке. Зачем Илона носила эту брошюру в сумочке, отчего не вынула, остаётся загадкой. Может, хотела сохранить хрупкую связь, некое очарование от поездки, продлить волшебный миг? Или просто от небрежности?
Худые лопатки сына мелькнули в проёме… Милый!
Илона нашла нужные фразы на финском: «Ymmärsin kaiken. kiitos tarkkaavaisuudestanne.»
— Понимаете, — твердила Олива, — я не знала хорошие вы люди или нет! Поэтому