Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И нам кажется естественным, что слова – это вещи, у которых есть орфография. Мы можем их записать. Мы не можем записать любой внешний звук. Мы не записываем скрип пола или свист ветра. У этих звуков нет написания. Но слова сопровождаются (или нам так кажется) прилагающимися к ним написаниями[99].
Что первостепенно? Сами звуки или буквы, на основе которых мы их выбираем? Это сложный вопрос. Я хочу, чтобы мы серьезно отнеслись к той возможности, что, по крайней мере сейчас, звуки проявляются для нас именно таким образом благодаря тому, что мы научились играть с ними, или концептуализировать их, и, что очень важно, благодаря тому, что письмо является важным (может быть, самым важным) инструментом этой концептуализации. Когда мы пишем, мы не находимся вне речи, как это было бы, если бы мы расшифровывали инопланетный код. Орфография, как и другие аспекты письма, – это то, что мы делаем внутри языка. Орфография, как мог бы сказать Витгенштейн, – это языковая игра[100].
И не стоит удивляться, что наше восприятие речи так тесно связано с письмом. Трудно представить какую-либо другую технологию, которая была бы столь универсальной и с таким единообразием навязывалась бы молодым людям с самого раннего возраста и на протяжении всего их обучения. Мы настойчиво прививаем нашим детям навыки письма и ориентированные на письмо способы мышления о том, что мы делаем, когда говорим.
В связи с этим возникает еще один вопрос: можем ли мы вообще отступить от ориентации на письмо, чтобы ощутить нашу собственную способность к языку, или нашу собственную речь и слух, в отрыве от того образа речи и говорения, который дает письмо? Аналогом этого вопроса был бы следующий: «Возможно ли испытывать нашу сексуальность в отрыве от того, как культура, религия и идеология организовали наше сексуальное Я?» Или вопрос, можем ли мы воспринимать визуальный мир так, как если бы мы не жили в культуре, в которой визуальный мир является почти бесконечным объектом визуального изображения? Или, если говорить о более традиционных философских дебатах, этот вопрос похож на такой: «Существует ли перцептивное сознание за пределами нашего концептуального понимания?»
Речь не о психологии. Эти вопросы – онтологические. Что такое на самом деле язык, что наше понимание его, похоже, связано с деятельностью по представлению его в письменной форме? Кроме того, эти вопросы в некотором смысле экзистенциальны: «Есть ли у нас живая возможность заниматься речью, говорить и слушать, не будучи связанными речью и письмом?» Это было бы все равно что переживать опыт тела, как если бы никогда не существовало исторически выработанных гендерных ролей, или воспринимать движения танца, как если бы никогда не было Фреда Астера, Джеймса Брауна или того мальчика в десятом классе, который умел танцевать «Робота».
На данный момент ясно следующее: лингвисты продолжают вести себя так, будто интуиция говорящего или слушающего о грамматичности может быть взята в качестве точек данных и использована для реверс-инжиниринга природы базовой компетенции знания языка – компетенции, которая, как предполагается, не зависит от письменности и культуры. Мне же кажется более вероятным, что наши интуиции отражают степень, в которой мы воплотили в жизнь то, что Харрис называет скрипоралистской концепцией языка, – то есть способ мышления о языке после письма или в соответствии с моделью речи и языка, которая впервые становится доступной благодаря письму[101]. Возьмем в качестве примера простое наблюдение, к которому мы мимоходом обратились выше: обычные алфавитные системы письма не отображают структуру фраз в той же мере, в какой отображают порядок слов. Это кажется правильным. Но понятен ли нам этот факт независимо от наших знаний о письменном языке? Является ли наше понимание того, что the и boy сочетаются, образуя единое целое, независимым от письменности фактом о том, как мы говорим? Или, скорее, само письмо и доктрина письма являются источником столь естественной для нас идеи о том, что речь состоит из единиц, которые можно комбинировать и рекомбинировать?
Парадокс письма
Давайте же теперь, отметя в сторону предварительные рассуждения, вернемся к вопросу, как или почему мы придумали письменность, то есть обратимся к тому псевдоисторическому вопросу, с которого я начал. Мы уже рассмотрели, что говорит по этому поводу простой взгляд. Письменный язык просто очень полезен. Как и в случае с колесом и огнем, выгоды от его использования достаточно, чтобы объяснить и то, как он появился, и то, как он сохраняется из поколения в поколение. Однако мы уже достаточно углубились в этот вопрос, чтобы начать понимать, почему этот тезис не может удовлетворительно объяснить, отчего мы начали записывать (или пытаться записывать) речь. Теперь же мы должны пойти дальше.
Легко понять, как мы можем применить наше графическое ноу-хау к задаче записи речи, если мы уже представляли речь как нечто, состоящее из структурных элементов, которые можно комбинировать и рекомбинировать в соответствии с определенными правилами. Но думать о речи таким образом – значит уже думать о ней именно как о чем-то пригодном для записывания, то есть артикулируемом в письме. Если я прав, то это значит думать о речи и нашей способности к ней таким образом, какой, возможно, впервые стал доступен нам концептуально только благодаря существованию письма как технологии. Но тогда кажется, что для того, чтобы изобрести письмо, мы уже должны уметь писать. Значит, письмо не изобреталось. Если мы пишем сейчас, то мы писали всегда.
Таким образом, мы сталкиваемся с тем, что я буду называть парадоксом письма; как отмечалось ранее (в главе 1), он близок парадоксу Платона в «Меноне» или парадоксу Августина в его труде «Об учителе».
Остановимся и вспомним, что, помимо того способа думать о речи, который письменность сделала такой очевидной и естественной, есть и другие. В конце концов, речь – это движение. Это требующее навыков, осмысленное, чувствительное к контексту социальное движение. Разговор – это что-то, чем мы занимаемся вместе с другими, и при этом мы двигаем ртом и горлом, модулируем дыхание и ритм, позу и ориентацию. Разговор в этом смысле имеет больше общего со свободной игрой в мяч или, возможно, танцем, чем с напечатанными на странице предложениями. Как мы вообще можем получить представление о словах, порядке слов, фразах и структуре фраз из этого беглого упражнения, ориентированного на решение какой-то задачи движения, каким является, скажем так, «дикий язык»? Возьмем, к примеру, танец: как можно это записать?