Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фим Фимыч до того отощал, что стал виден только в профиль. Он донашивал чиновничью фуражку без кокарды, с побелевшим верхом, и первым приподнимал ее при встрече с бывшими реалистами. Отца же Фому от огорчения раздуло так, что он перестал выходить из дому, только выглядывал в окно.
Один лишь дядюшка еще кипятился и бурлил, но, так сказать, сам в себе, как чайник на плите. Он, видите ли, «не принимал революцию», хотя, вернее, революция не принимала его, и все брюзжал, брюзжал без конца, почти до беспамятства доводя мою бедную безответную тетку. Инспектор, постоянный наш гость, только горестно кивал, скрючившись в кресле.
Они называли себя интеллигентами, эти два человека, но, боже, как невежественны, как ограниченны были оба, какими нелепыми базарными сплетнями поддерживали свое существование! Брюзжать для них означало жить.
Они жили и брюзжали весь тысяча девятьсот восемнадцатый год. Наступил тысяча девятьсот девятнадцатый, а они держались все той же неизменной позиции: дядюшка, разглагольствуя за столом, покрытым клеенкой, инспектор, горестно сгорбившись у печки в скрипучем соломенном кресле.
Нам с Андреем очень не хватало Петра Ариановича, особенно в эти годы.
Что с ним? Где он? Остался ли в Сибири, партизанит в каком-нибудь отряде в тылу Колчака? Колесит ли на бронепоезде с грозным названием «Факел революции» или «Красный вихрь»?
Вот бы к нему в отряд, а еще лучше на бронепоезд! И уж не расставаться до конца войны, а там в Арктику, к неизвестным островам!
Мы часто толковали об этом. Мой друг кивал, озабоченно пощипывая верхнюю губу, над которой уже пробивались усики. Он был очень сосредоточенный, серьезный, на вид гораздо старше меня, хотя мы были ровесники.
В начале весны я подхватил ангину, от которой долго не мог избавиться. Андрей навещал меня, сидел у постели, уговаривал аккуратно принимать лекарства. В последнее посещение он показался мне каким-то странным: был красен, мялся, отводил глаза, точно хотел что-то сказать и не решался. Порывисто схватив мою руку, он с силой тряхнул ее, потом, подержав, осторожно положил на одеяло. «Ну, ну, Леша! — сказал он растроганным голосом. — Не сердись! Прощай, в общем!» И стремительно выскочил из комнаты, зацепив и чуть не уронив по пути этажерку с книгами.
Я ничего не понял.
Неужто я так плох? Прощался со мной, будто с умирающим!
Утром тетка подала мне записку, оставленную Андреем. Он сообщал, что с группой комсомольцев уезжает на колчаковский фронт.
«Я бы, конечно, подождал тебя, — писал он, — да тетка твоя говорит: долго будешь болеть. Увидимся, Леша! Вместе повоюем. Ты поправляйся, в общем…»
Записка была ласковая, хоть и нескладная, а к ней приложен подарок: собственноручно склеенная из дощечек — еще два года назад — модель ледокола «Ермак». Модель всегда нравилась мне. Видно, мой друг чувствовал себя виноватым передо мной и старался утешить, как маленького.
Впервые мы расставались с ним, и при таких обстоятельствах! Надолго, быть может, навсегда!
Как же это произошло: Андрей ушел на фронт, а я остался в Весьёгонске?
Я и злился на Андрея, и до слез завидовал ему, и невероятно скучал без него. А потом в голову пришла простая мысль: догнать! Сесть, не мешкая, на поезд и догнать! (В ту пору крикливые веселые «кукушки» уже бегали между Весьёгонском и Москвой.)
Воодушевленный этой идеей, я скорее обычного стряхнул с себя болезнь.
Каждый день, якобы для моциона, я отправлялся на железнодорожную станцию. За пазухой лежали свернутая запасная пара белья и полотенце, в кармане куртки — немного припасенных денег.
Был март, беспокойный, ветреный весенний месяц. На лужах подрагивала солнечная рябь. Протаявший снег был похож на дешевое пупырчатое стекло, на осколки стекла, сваленные за ненадобностью вдоль тротуаров.
Но уехать было не так-то легко. Составы ходили редко, и только воинские. Пассажиров не брали.
Я печально бродил между рундуками маленького привокзального рынка, где лежала нехитрая снедь того времени: краюхи серого, с соломой, хлеба, янтарно-желтые, будто сделанные из церковной фольги луковицы, груды дымящейся требухи в мисках. Тут же выставлены были на всеобщее обозрение старые брюки-галифе, расческа, два стакана с махоркой и балалайка чрезвычайно яркой расцветки.
Когда-то Петр Арианович выучил меня немного бренчать на струнных инструментах. От нечего делать я приценился к балалайке, повертел ее в руках, сыграл вальс «Ожидание».
К прилавку подошли несколько красноармейцев. Выяснилось, что они выбирают хорошую балалайку, но никто из них не умеет играть. Продавец, расхваливая свой товар, сделал перебор, сфальшивил, смутился. «Вот паренек хорошо играет», — сказал он, указывая на меня.
По просьбе «публики» я сыграл, что знал. Красноармейцы похваливали, удивлялись, а после окончательно растрогавшего их романса «Однозвучно гремит колокольчик» решили, что я должен ехать с эшелоном.
На вокзальную платформу мы вернулись все вместе. Я шагал посредине и, не помня себя от радости, играл приличествующий случаю «маршок».
Эшелон двигался на восток с песнями и смехом. Красноармейцы учились у меня игре на балалайке. Сдвинув в кружок стриженые и бритые головы, с напряженным вниманием следили они за движениями моих пальцев. Колеблющийся свет фонаря выхватывал из темноты сосредоточенные добрые лица, озарял их на секунду и опять погружал во мрак. Колеса аккомпанировали в быстром темпе.
Все было хорошо, все удавалось! Я ехал на фронт! Я догонял Андрея! И ведь могло случиться, что мы встретим там и нашего Петра Ариановича.
Но на станции Темь (или Тумь, провались она!) я случайно отстал от эшелона. Оборвалась струна на балалайке, пришлось отправиться на поиски новой. Эшелон должен был стоять не менее трех часов, так сказал комендант. А когда я возвратился, то не увидел своей родной теплушки. Путь был пуст!
Двое суток пришлось проторчать на этой станции, пока машинист одного из грузовых составов не сжалился надо мной и не взял в паровозную будку.
Снова семафоры приветливо закивали мне круглыми головами. Поезд мчался вперед, мосты рокотали под ним слитным гулом. Рядом стлалось по земле красное пятно — отблеск топки. Торжествующий гудок прорезал дробную скороговорку колес.
Вечером по совету машиниста я перелез на тендер, выкопал в угле ямку и, забравшись в нее, свернулся калачиком.
Сон был прерывистым. Казалось мне или на самом деле мчались мы сквозь горящий лес, подожженный артиллерийскими снарядами? Оранжевые стены стояли по обеим сторонам пути, в небо летели искри…
А перед рассветом поездная