Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько же ему лет? — сочувствующе вставил Плечов.
— Восемнадцать недавно исполнилось. А уже два года на фронте…
— Не верю! Как такое может случиться в регулярной армии? — недоверчиво покосился на очаровательную "экскурсоводшу" наш главный герой.
— Все началось в ноябре сорок первого. Какая-то небольшая группа наших бойцов лесами уходила на Москву. Дороги не знали, карт не имели. Вот и взяли за проводника моего брата. Он парень видный и рослый, похоже, сказал, что совершеннолетний, — поверили!
— Ничего. Выкарабкается! Меня по частицам красные лекари собирали. Руки вывернуты, ноги перебиты, кишки чуть ли не на шею намотаны, прости за такой натурализм… Одна голова на месте осталась. И что? Устоял, выдюжил! Теперь, назло Гитлеру, сто лет жить буду, — оптимистично заверил Николай, приобнимая за плечи свою новую знакомую, к которой он стал питать самые нежные, но все же исключительно дружеские, можно сказать братские, чувства. И вообще, бывший диверсант, как ни странно, очень быстро сходился с разными — не знакомыми ранее — людьми. Копытцев, Рыбаков, Васька, Прасковья — яркие тому примеры…
— Твоими б устами да мед пить…
— Можно и что-нибудь покрепче — не возражаю!
— Одного желаю — здоровья! И тебе, и ему — братцу моему, — в стихах подытожила Пашуто и опять переключилась на дальнейшее выполнение добровольно взятых на себя обязанностей: — Вот этот дом на углу, под номером 88, точнее, то, что от него осталось после прямого попадания фугасной бомбы 24 января сего года, относится уже к Ординарной улице, ведущей прямо к нашей Карповке. По одной из версий, ее название происходит от фамилии крупного землевладельца Ординарцева, по другой — от слова обыкновенная, заурядная, ординарная.
— Да… Натворил фашист всякой жути, — с трудом сдерживая накатывающуюся ненависть, выдавил Ярослав, доселе более-менее спокойно созерцавший руины некогда красивейшего в округе дома, и сжал в кулаки свои разбитые на бесконечных тренировках пальцы. — Кто с голодом справился, того бомбами, снарядами, минами… Ты-то как выжила?
— Нам проще… Мы — люди деревенские, неприхотливые, к роскоши не привыкшие. Да и работала я все время. А это как-никак двести пятьдесят граммов хлеба в самые тяжелые дни, остальные блокадники получали ровно вполовину меньше.
— Ясно…
— С начала нынешнего года еще сто граммов добавили — сразу веселей стало.
— Мы тебе там пару американских консервов оставили.
— Зачем?
— Да так… На всякий случай… В сетке под кроватью.
— Спасибо. — Прасковья нежно потрепала короткие волосы с уже кое-где встречающейся, но все же еще очень редкой первой сединой, на стриженном пле-човском затылке. — А еще, только никому об этом не рассказывайте, мы с Клавой гнали самогон из всякой гнили и меняли его на продукты у красноармейцев, тех обеспечивали более-менее нормально. Так, между прочим, и с Сеней познакомилась.
— Что, любит это дело? — красноречиво щелкнул себя пальцем по горлу неунывающий Альметьев.
— А вы — нет? — вопросом на вопрос ответила Пашуто и, добавив хитрицы на милое личико, пристально взглянула в глаза сначала одного из спутников, затем — другого.
— Мы — парни балованные, бравые, леваком нас не возьмешь! — шутливо оседлал любимого конька Ярослав. — Вот ежели коньяк! И не какой-то там простой, ординарный, как твоя улица, а марочный, не менее восьми лет выдержки — на виноградном спирту, в дубовых бочках… Тады можем употребить. Но немного. Грамм по восемьсот на рыло!
— Откуда у вас такой жуткий сленг, товарищ профессор?
— Да все оттуда же. С народных низов. Из родного рабоче-крестьянского нутра. Иногда вылазит.
Но крепким словом я не злоупотребляю. По крайней мере, стараюсь!
— Смотри мне!
— Возьмешь на поруки, если что, с целью перевоспитания?
— Запросто.
— Ловлю на слове. Вот закончится война, и приеду к вам в гости — поучиться нормальному человеческому общению…
— Меня взять с собой не забудь! — не преминул поддеть друга Николай.
— …С каким-нибудь "Хеннесси" в профессорском портфеле, — пропуская мимо ушей его колкости, продолжил тайный агент. — Или армянским "Юбилейным", названным так в честь двадцатилетия Октябрьской революции. Отметим Победу как полагается!
— А я вас наливочкой угощу — собственного производства, из черноплодной рябины. Все говорят, что она у меня очень удачно получается, — пообещала Прасковья Петровна. — По старинному рецепту, включающему в себя не только упомянутые ягоды, но и листья различных кустов, деревьев: вишни, черной смородины…
— Э-э, сестрица, так ты на все руки мастерица! — довольно потер руки Николай. — Только ежели уже с листьями — это настойка.
— Какая разница?
— Огромная. Та — двадцать градусов, а эта — все сорок. А иногда и шестьдесят!
— Тогда согласна, как любит выражаться Ярослав Иванович.
— Стало быть, заметила? — хмыкнул наш главный герой. — Оценила?
— Да.
— Одобряешь?
— Что?
— Краткость. Сестру таланта.
— Конечно. Мужик не должен быть балаболом. Сказал — и сделал. Вот и вся квинтэссенция его сущности.
— Ты даже такие слова знаешь? — удивился философ.
— А то! — вздернула маленький носик тверская прелестница. — Моя мама однажды проговорилась, что все мы — Бабиковы — происходим из какого-то старинного дворянского рода, однако бахвалиться благородными кровями в нашей стране сейчас не принято.
— Вот-вот. Нонче в цене рабоче-крестьянское происхождение. Оно открывает многие двери! — лукаво улыбнулся Альметьев, бывший ярчайшим представителем освобожденного трудового люда, как он сам не раз говаривал: "гегемоном". — Будешь составлять автобиографию для поступления в МГУ, упаси Боже тебя вспомнить о боярских корнях! Тогда ни я, ни Яра помочь тебе не сможем.
— Да уже поздно мне! — махнула рукой Пашуто, хотя внутри у нее все кипело, ибо шутливый намек нового знакомого попал, что называется, в самую точку: с ранних лет Прасковья мечтала о высшем образовании. Учиться, учиться и еще раз учиться! Причем не где-нибудь, а в университете имени, как говорила сама Паня, Михайла Васильевича Ломоносова. Но, похоже, ее поезд ушел…
— Не спеши хоронить себя, сестрица! — ободрил, впрочем, на сей раз, кажется, не совсем удачно, добродушный спортсмен-диверсант. — У нас с тобой вся жизнь впереди. Вот победим фашиста и…
И в это время непривычную для военного времени тишину разрезала сирена…
В последнее время ленинградцам приходилось гораздо реже (если сравнивать, к примеру, с первой, самой страшной, блокадной зимой) слышать ее, да и сама тревога, предупреждающая об артиллерийских обстрелах и воздушных налетах, с недавних пор и вовсе часто оказывалась ложной, однако