Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Гемфри разворачивает журнал и показывает мне «Восточный город» Лентулова, представляешь? Такая же, говорит, только поменьше. Эта большая, метр двадцать на метр, а наша, помню, была совсем маленькая, висела в гостиной, очень мне нравилась. И краски такие же убойные – сияющие стены домов, небо синее-синее, а высокие тонкие деревья вроде тополей – ярко-зеленые. А почему я вспомнил – вот из-за этого, смотрите! Видите, говорит, на луковице, на шпиле – полумесяц, который меня, ребенка, страшно поразил. Я даже вспомнил, как рисовал потом дома с такой же крышей-луковицей и полумесяцем на шпиле.
И ведь ничего не помнил из детства, ни лиц, ни картин – все отсекла революция. Ничего! А тут вдруг как обухом по голове – бац и вспомнил! Дядька рисовал, дарил нам свои картины, и друзья его дарили, на стенах их было великое множество, и еще все кладовки забиты. Какие-то деревни, срубы, колодцы, покосившиеся избы, городские улицы, размокшая дорога, снег, церкви, люди…
Знаешь, Василек, не могу передать, как меня зацепило! Потом уже просмотрел наскоро биографию Лентулова и не нашел никаких упоминаний об украинских связях. Что-то напутал Гемфри, видимо. Ну, да ладно, не в том суть. Все равно история эта просто необыкновенная!
Не знаю, что с ним случилось, с маминым братом, продолжает Гемфри, революция разлучила нас, развела в разные стороны. Мы уехали, а он остался, вроде как приветствовал революцию. Помню мамины слова, застряли почему-то в памяти: «Этот дурак говорит, что задыхался, а теперь вот вздохнет полной грудью!» И только сейчас, чуть ли не век спустя, я понял, что она говорила о своем брате. Что стало с ним и с его картинами – понятия не имею. Никогда больше не видел я ни дядьку, ни его работ. Думаю, остались там вместе с ним. Дядьку звали Сева, Всеволод, а фамилия как у мамы – Рудницкий. Порылся я в Интернете, думал его найти. Никаких следов художника с таким именем нет. Исчез, как и не жил. Ему тогда было лет тридцать, так что давным-давно его и в живых-то нет. А вот когда умер, и своей ли смертью… Если бы пережил смутное время, то хоть что-нибудь да осталось бы. Но не похоже, что пережил, нет нигде такого художника!
Смотрю, устал мой старик, откинулся на спинку кресла, даже глаза прикрыл на минутку, на щеках красные пятна. Потом говорит: «Давайте, молодой человек, выпьем за успех. Возьмите вон там виски и стаканы». А вам можно, спрашиваю. А он засмеялся и говорит: «Мне уже все можно! Наливайте!»
И тяпнули мы с ним по стаканчику. Он снова закрыл глаза и вроде как уснул, а у меня внутри все так и похолодело, а вдруг, не дай бог, летальный исход! Но нет, открыл глаза, подмигивает, улыбается во весь рот – расслабься, мол, все о’кей. Жив пока. Не бойся.
«Вот так все и прошло, – говорит. – Так много всего пережито, казалось бы, все уже было, ничего нового не будет, пора собираться в мир иной, а тут вдруг эти художники в журнале, как гром среди ясного неба. Вроде знак. И что бы это значило, а, молодой человек? Какой смысл в подобном выверте судьбы? А ведь что-то это да значит! Неспроста это, я верю в судьбу. Может, это дядька мой просит о помощи, а? Оттуда. Кричит – спаси наследие, дорогой племянничек, никого у меня, кроме тебя, не осталось! Спаси славное имя Всеволода Рудницкого!»
– Я сижу, слушаю, обалдевший, и думаю, а я при чем? Что за наваждение на мою голову? – Сэм замолкает и загадочно смотрит на Васю. Тот молча внимает ему, даже дышать перестал. – Мало ли таких историй почти в каждой семье, я-то каким боком здесь?
– Если бы я мог, рванул бы сам в Киев, в Россию, искать дядю Севу… вернее, его картины, – говорит Гемфри. – Но, увы, я не в состоянии, обидно до поросячьего визга, не поверите! Слишком поздно пришел журнал, это он не хочет допустить, палки в колеса мне вставляет…
– Кто, – спрашиваю, не хочет? – А сам думаю, не надо было пить виски.
– Он, – говорит, – не хочет. Враг человеческий! Неужели непонятно?
– Ну, как вам сказать, – мямлю, – а от меня-то вы чего хотите?
– Я хочу, – говорит, – чтобы вы, молодой человек, поехали туда и нашли дядькины картины. Я тут перекопал архив родителей, то немногое, что осталось, и набросал имена, явки… – то есть он сказал, конечно, «адреса». – В Белой Церкви, Киеве, Москве и Питере. Я человек состоятельный, могу запросто оплатить ваше путешествие и купить картины. Вы профессионал, вас на мякине не проведешь. Вы мне сразу понравились. – И смотрит своими птичьими глазами и в руках, пятнистых и узловатых, держит сложенный лист с нарытой информацией.
– Ты меня знаешь, Вася, я человек дела. Желание клиента – закон. Да и нравится он мне, этот старикан, о чем я уже упоминал. Вместо того чтобы мирно кушать кашу и тихо угасать, затеял такую авантюру. Это же какой характер надо иметь! Закваску какую, породу! – И сколько же, – спрашиваю, – вы можете потратить на это дело?
– Я, конечно, не миллионер, – отвечает, – но кое-что могу отслюнить. Тысяч тридцать, скажем. Тридцать тысяч зеленых. Но можете поторговаться, молодой человек, цена неокончательная. Плюс премиальные. Плюс дорожные и непредвиденные расходы, я же понимаю. Представляете, молодой человек – валяются дядькины картины где-нибудь на чердаке, пропадают в пыли и грязи, и никто даже не подозревает, что это работы замечательного художника-футуриста или даже кубофутуриста!
– Представляешь, Василек? Начитался энциклопедии – так и шпарит! Кубофутуриста! Я и челюсть отвесил. А он спрашивает: «Согласны?» И смотрит на меня, а в глазах… Ты меня знаешь, Вася, я человек жесткий, человек дела, чуждый сантиментам, а тут как будто мягкая лапа взяла меня за сердце и сжала. Гемфри улыбается, а в глазах у него надежда, мольба, страх, что откажу, и листок свой мнет в руках… Думаю, сколько же ему осталось? Он же как приговоренный, и это его последнее желание. Или я не человек?
О`кей, говорю, Гемфри, по рукам! Но имейте в виду, я вам ничего не обещаю! Может, ничего уже и нет.
И вижу, как сразу полегчало ему. «Это я понимаю, – говорит, – на нет и суда нет, вы только попробуйте. Если вы не найдете, то никто уж не найдет. Я в вас верю, молодой человек! Не найдете, значит, нет картин, погибли, шутка ли, революция, войны, чуть ли не сто лет прошло. И я, когда встречу его там – недолго уже осталось, – смогу сказать открыто и с чистой совестью: «Извини, дядя Сева, не получилось. Поверь, я сделал все, что мог, я старался. Извини…»
Сэм помолчал. Потом произнес задумчиво:
– Такие вот дела…
Вася вздохнул прерывисто, приходя в себя после необычной истории, и спросил:
– И что ты теперь собираешься делать? Искать? – На небритой физиономии его читался неподдельный интерес, и Сэм мысленно поздравил себя с успехом.
– Я уже искал, Василек, – ответил он. – И в Киеве искал, и в Москве, и в Питере. Даже в Белой Церкви был. Фамилия «Рудницкий» довольно распространенная, нашел нескольких, да все не те. Нигде никаких следов художника Всеволода Рудницкого. Я и в местном музее был, и старика-краеведа, бывшего учителя истории, разыскал, фаната старой закваски. Рассказал ему о Всеволоде Рудницком, о других, кого упоминал Гемфри. Старик долго жевал губами, как же, говорит, Всеволода Максимо́вича знаю! Интересный, самобытный художник, трагически ушел из жизни двадцати лет. И помещики Черновы были, в их доме после революции школа была, потом райотдел культуры, потом дом сгорел и все бурьяном заросло. А недавно немцы выкупили землю у колхоза, говорят, будут какую-то «пепси-колу» строить. Тогда не удалось, так они сейчас… настырные. Вот и уходит наша слава…