Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У моего знакомого поэта я рылся в архивах и нашел такую притчу:
«Первый сказал: „Счастье — это когда много работы и много любви, и тогда работа толкает к любви, а любовь порождает работу“.
Второй сказал: „Чепуха. Счастье — это когда нет ни занятий, ни домашних заданий, ни работы, ни отпусков, ни каникул, а есть только весна, лето, зима, осень и можно писать их красками и кистями, и резцом, и пером круглосуточно и без отдыха“.
Третий сказал: „Счастье — это когда можно выдумывать и бросать идеи пачками и не заботиться о том, что они не осуществятся“.
Четвертый сказал: „Счастье — это когда спасаешь, помогаешь, стоишь насмерть за правое дело, защищаешь и делаешь подарки“.
И только пятый молчал. Ибо он боялся признаться, что его счастье — это сожрать все то, что придумают и добудут остальные четверо.
Люди, запомните: если что-нибудь не ладится в вашей жизни, это значит, что рядом с вами или в вас самих завелся пятый…»
Я спросил своего поэта, какого черта он не опубликует эту притчу? В ней же все сказано. Ее же надо в детские хрестоматии вписать и не принимать на физмат, если чадо не знает ее наизусть.
«Заткнись, двоечник, — сказал мне поэт. — Стану я дрессировать физиков! У меня свои задачи».
У него свои задачи! Впрочем, может быть, у него действительно свои задачи. В общем-то, ему ведь нужен стих, а не притча.
— Я тоже знала одного поэта… — сказала Катя.
Видно, она все время думала о своем.
И тут у меня впервые зародилась мысль о невероятности. Я знаю теорию относительности и теорию вероятности. Я подумал: а что, если построить теорию невероятности?
— А знаете, какая у меня была первая любовь? — спросила Катя.
А собственно, на что я надеялся? Что она дожидалась именно меня?
— Я родилась в Ленинграде перед войной. Начало войны я не помню. Помню только, когда наш детдом вывезли в Караганду на самолетах. Шили там. Потом привезли обратно в Ленинград. Родителей потеряла в самом начале войны. Школу окончила в Ленинграде, там же поступила работать. Единственного родственника отыскала случайно в Москве только в 55-м году. В Москве и познакомилась с поэтом.
Я тогда очень одинокая женщина была, в эту ночь, когда хотела попасть на кинофильм «Мост Ватерлоо», и было мне тогда неполных шестнадцать лет.
Алексей Николаевич, вы представьте себе такую картину. Пустой вестибюль. Никого нет. Только девочка стоит у окошка кассира. Только тускло горят полупогашенные плафоны.
— Я из Ленинграда… Я уезжаю после праздников, — говорю я.
— Вот в Ленинграде и посмотрите, — сказал мне кассир.
Он захлопнул окошко. Я отошла и встала в тень у стены.
И тут вошел в дверь этот человек.
Он посмотрел на меня как-то боком.
— А много осталось, — спросил он, — до шестнадцати?..
— Месяц еще.
— Да, это очень много, — сказал он. — Пойдемте, я вас проведу.
Он постучал в окошко и взял два билета.
Нас впустили в темный зал.
Он взял меня за руку, чтобы не потеряться, и мы побежали между рядами. Я, запыхавшись, опустилась рядом с ним на стул.
Сначала пошли огни реклам. Потом черный дым над морем. Белые самолеты на палубе чужой авиаматки. Чужие солдаты идут по песку. Чужая ракета, похожая на акулу, медленно поднимается в воздух и стоит неподвижно над полигоном, подпертая белым огнем. Она начинает медленно клониться набок, и человек в блиндаже давит на кнопку. Взрыв… Это показывали иностранную хронику.
— Какие у них ракеты, — говорю я. — Взрываются.
— Управление слабое, — говорит он. — Вот и взрываются.
Потом вспыхнул свет, и билетеры рассаживали опоздавших.
По-моему, начала фильма он не видел. Он все смотрел вбок, на мое лицо. Смотрел он как-то странно. Будто он что-то вспоминает и не может вспомнить. Я сдвинула платок и тряхнула волосами. Я хотела, чтобы он посмотрел, какие у меня волосы. Он тогда сразу отвернулся. Я тогда тоже стала смотреть на экран. И я увидела, как в полутемном ресторане танцуют Вивьен Ли и ее партнер — английский офицер, которые познакомились только что, во время бомбежки, и не знают еще, что это к несчастью. Звучит медленный такой, вкрадчивый вальс. Он называется «Вальс потухающих свечей». Он написан в мажоре, но ритм у него похоронный. И понятно, что надвигается несчастье на влюбленных. И слуги гасят свечи одну за другой, одну за другой… А потом она говорит: «Прощай… не забывай меня. Ты меня будешь помнить?» — «Всю жизнь, — говорит офицер. — Всю жизнь…» Или это не он говорил, а вы, Алексей Николаевич, когда рассказывали о Катарине… я уже не помню… Это же было так давно, а потом я обернулась и увидела его закрытые глаза и стиснутые челюсти и поняла, что он совсем не смотрит на экран. А на экране — тяжелый пролет санитарных машин через мост Ватерлоо, туман над Темзой, грохот военных машин, лужи и детская игрушка — талисман улыбается уродливой мордочкой.
А потом я сидела в скверике и ревела. Вы смотрели этот фильм? Ну вот. Где-то на гитаре бренчали в тумане. Улица перед кинотеатром была полутемная, и с минуты на минуту должны были гасить фонари. Он тогда опять подошел, вгляделся, увидел, что я реву, и спросил:
— Что с вами?
— Они не встретились, — говорю я и реву. Я же еще маленькая была.
Он тогда сказал:
— Идите домой. Не надо здесь сидеть.
Я тогда сказала:
— Когда нет шестнадцати, это ужасно, ужасно!
— А теперь идите домой… Вы-то уж встретитесь наверняка. Я вам обещаю. Можете мне поверить.
— А когда? — спросила я.
— Когда?..
Он задумался, собрал морщины на лбу и смешно почесал кончик носа.
— Завтра, — сказал он. — По-видимому, завтра. Приходите сюда на этот скверик.
Я подумала, что вот у меня будет первое свидание.
А он сказал:
— А теперь идите. Вы мне очень помогли. У меня было плохо на душе.
— А теперь?
— А теперь замечательно.
— Хорошо. Я тогда приду.
— Вас проводить?
— Нет. Я сама…
Я пошла в одну сторону, а он в другую. Нет, он не пошел. Он стоял и ждал, пока я совсем не уйду. А я шла тогда и думала: вот он стоит и слушает, как затихают ее легкие шаги, стук ее каблуков. А потом я вспомнила, что на мне тапочки