Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внутреннее убранство храма совершенно отвечало его поэтически смиренной внешности, украшенной только рукой времени, на сей раз милосердного. В помещении церкви глаз прежде всего обращался к сводам, обшитым досками каштанового дерева, которому время придало богатые тона благородных древесных пород Европы. Свод поддерживали прочные подпоры, расположенные на равном расстоянии и покоящиеся на поперечных балках. Ни единого украшения на четырех выбеленных мелом стенах. В силу своей бедности прихожане, сами того не зная, оказались иконоборцами. На вымощенном плитками полу стояли деревянные скамьи, свет проникал в церковь через боковые стрельчатые окна со свинцовыми переплетами. Алтарь, имевший форму гроба, украшали распятие, дарохранительница орехового дерева с простой изящной резьбой, восемь подсвечников с экономичными свечами из выкрашенного в белый цвет дерева и две наполненные искусственными цветами фарфоровые вазы, которыми пренебрег бы привратник биржевого маклера, однако скромно удовольствовался бог. Люстрой в храме служил ночник, вставленный в старинную кропильницу посеребренной меди, подвешенную на шелковых шнурах, попавших сюда из какого-нибудь разоренного замка. Купель деревянная, так же как кафедра и некое подобие ложи для церковных старост, этой сельской аристократии. Алтарь святой девы являл взору восхищенной паствы две цветные литографии в позолоченных рамках. Он был выкрашен в белый цвет, убран искусственными цветами в позолоченных деревянных вазах и покрыт скатертью, обшитой старыми, порыжевшими кружевами.
Высокое узкое окно в глубине церкви, затянутое красной миткалевой занавесью, создавало неожиданный волшебный эффект. Роскошная алая завеса отбрасывала розовый отсвет на побеленные стены, и казалось, будто божественная мысль озарила алтарь и объяла убогий неф, стремясь согреть его. У стены галереи, которая вела в ризницу, стояла деревянная, чудовищно раскрашенная статуя патрона деревни, святого Жана-Батиста с барашком.
И все же, несмотря на свою бедность, церковь не лишена была мягкой гармонии, которая особенно проявляется в красках и всегда трогает прекрасные души. Теплые коричневые тона дерева чудесно оттеняли чистую белизну стен и согласно сочетались с торжествующим пурпуром, озаряющим алтарь. Это суровое триединство цветов напоминало о великой католической идее. Если при взгляде на этот убогий дом божий первым чувством было недоумение, то тут же оно сменялось восторгом, смешанным с жалостью: разве не отразилась в храме нищета всего края? Не подобен ли он в своей бесхитростной простоте дому священника? К тому же церковь содержалась в чистоте и порядке. Здесь все дышало ароматом сельских добродетелей, ничто не говорило о заброшенности. Дом божий был прост и груб, но в нем обитала молитва, в нем трепетала душа, и каждый невольно это чувствовал.
Аббат Габриэль тихонько проскользнул в церковь, стараясь не нарушить глубокой сосредоточенности молящихся, стоявших двумя группами у главного алтаря. В том месте, где спускалась с потолка люстра, алтарь отделялся от нефа довольно топорной балюстрадой каштанового дерева с наброшенной на нее пеленой, которая употреблялась во время причастия. По обе стороны нефа стояло человек двадцать крестьян и крестьянок. Погруженные в горячую молитву, они не обратили никакого внимания на чужака, шагавшего по узкому проходу между двумя рядами скамей. Остановившись под люстрой, откуда видны были два образующие крест придела, один из которых вел в ризницу, а другой — на кладбище, аббат Габриэль заметил в приделе, обращенном к кладбищу, одетое в траур семейство, преклонившее колени на каменных плитах, — скамей там не было. Молодой аббат простерся на ступенях балюстрады, отделявшей амвон от нефа, и начал молиться, искоса наблюдая за еще непонятным ему зрелищем. Евангелие было прочитано. Кюре снял с себя ризы и, спустившись со ступеней алтаря, направился к балюстраде. Молодой аббат, ожидавший этого, прижался к стене раньше, чем г-н Бонне мог его заметить. Пробило десять часов.
— Братья, — дрожащим голосом произнес кюре, — в этот самый час сын нашего прихода готовится заплатить свой долг земному правосудию; он идет на смертную муку, и мы служим святую мессу за упокой души его. Соединим свои молитвы, будем молить господа не покидать дитя свое в последнюю минуту, дабы раскаянием заслужил он на небе милость, в которой отказано ему было на земле. Гибель этого несчастного, от которого мы особенно ждали доброго примера, можно объяснить лишь забвением религиозных правил...
Тут кюре прервали рыдания одетых в траур людей; по этому взрыву горя молодой аббат признал в них семью Ташрона, хотя никогда их раньше не видел. У самой стены стояли двое стариков лет по семидесяти; два неподвижных, изборожденных морщинами лица, темных, как флорентийская бронза. Эти двое, застывшие как статуи в своих заплатанных, ветхих одеждах, очевидно, были дед и бабка осужденного. Их остекленевшие красные глаза, казалось, плакали кровавыми слезами, их руки так дрожали, что палки, на которые они опирались, выстукивали дробь на каменных плитах. Рядом с ними, закрыв лица, рыдали отец и мать. У ног четырех старших в семье стояли на коленях две замужние сестры со своими мужьями. За ними — трое юношей, окаменевшие от горя. Пятеро ребятишек, из которых старшему было не больше семи, преклонив колени и, разумеется, ничего не понимая во всем происходящем, осматривались вокруг и прислушивались с тем характерным для крестьян тупым любопытством, которое в действительности является самой острой способностью наблюдать физические стороны жизни. И, наконец, пришедшая позже других бедняжка Дениза, которая была арестована по воле правосудия, эта мученица сестринской любви, слушала священника, глядя на него не то безумным, не то недоверчивым взглядом. Для нее брат не мог умереть. Она разительно напоминала ту из трех Марий, которая не верила в смерть Христа, хотя и видела, что он умирает. Дениза стояла бледная, с глазами сухими, как у всех, кто проводит многие ночи без сна; не тяжкий крестьянский труд, а горе иссушило ее свежесть. Однако Дениза сохранила еще прелесть, свойственную сельским девушкам: полные формы, красивые грубоватые руки, круглое личико, чистые глаза, горевшие сейчас отчаянием. В вырезе платья под косынкой виднелась не тронутая солнцем кожа, которая говорила о прекрасном теле и скрытой под одеждой белизне. Обе замужние сестры плакали; их мужья, степенные земледельцы, были серьезны. Трое юношей, охваченные глубокой печалью, упорно смотрели в землю. Только Дениза и ее мать вносили оттенок возмущения в ужасную картину покорности и безнадежного горя.
Жители деревни с искренним благочестием и состраданием разделяли скорбь всеми уважаемой семьи; ужас отразился на лицах, когда из слов кюре стало ясно, что в этот миг должна была упасть голова юноши, которого все они знали с рождения и никогда не сочли бы способным совершить преступление. Рыдания, заглушившие простую короткую проповедь, начатую священником, так потрясли его, что он внезапно оборвал свою речь и призвал паству к горячей молитве. Хотя подобное зрелище и не должно бы удивлять священника, Габриэль де Растиньяк был слишком молод, чтобы не испытать глубокого волнения. Ему не приходилось отправлять обязанности простого священника, — он знал, что ему предназначена другая судьба; ему не случалось спускаться на дно общества, где сердце обливается кровью при виде человеческих горестей, — его ждала миссия высшего духовенства, которое поддерживает дух жертвенности, представляет возвышенную мысль церкви, а иногда с блеском проявляет свои достоинства на более обширной сцене, как знаменитые епископы Марселя и Мо, как архиепископы Арля и Камбрэ[17].