Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Раз так, то ты меня поймешь, — сказал я.
Поймешь, что я почувствовал, когда выглянул в окно и увидел двух человек. Я знал, что они за мной. Я знал, что ничего им не смогу объяснить… Я не смогу объяснить, уговорить, убедить, оправдаться. Тем более я не смогу отбиться — оружия у меня не было.
Я услышал, как они быстрым движением чего-то тяжелого и острого вскрыли запертую входную дверь и остановились почему-то. Чиркнула спичка. Должно быть, они искали номер квартиры. Значит, я не ошибся. Значит, это ко мне. Значит, они нашли Рамона Фернандеса, и он указал на меня, оговорил меня. Возможно, они его пытали. Когда человека пытают, он может сказать что угодно, лишь бы прекратилась боль, хоть на минуту.
Минута в лучшем случае оставалась и у меня — пока они доберутся по темной лестнице до второго этажа, разыщут мою дверь и выломают замок. Я раскрыл окно. На столе лежала стопка бумаги. Паспорта и деньги были у меня в кармане пиджака. Я размашисто написал красным карандашом: «Никого не винить! Сталин» — погасил свет и вылез в окно. Окно выходило в сад, дальше шел парк, похожий более на лес. Я бежал быстро и бесшумно. Стало совсем темно. Я сначала хотел было найти в лесу какой-нибудь прудик, положить на его берегу смятую рубашку и паспорт — один из паспортов! — и потом пойти дальше, но решил, что это явно лишнее.
Я остановился, потому что устал бежать. Я много раз убегал и прятался, но это всегда было на Кавказе или в России — в Европе я прятаться не умел. Наоборот, русские революционеры приезжали в Европу именно за тем, чтобы жить, не прячась! Я огляделся. Было темно, половинная луна едва светила из-за облаков. Кто мне поможет?
Вдруг, совершенно внезапно — да, Дофин, именно так, вдруг и внезапно, как удар веткой по глазам в темном саду, как тяжелый и гулкий стук сердца посредине ночи — вдруг я почувствовал: мне поможет Бог.
В этот самый момент, в венском лесу — смешно звучит, правда? Звучит каким-то вальсом, но я другую музыку слышал тогда — в темном лесу, убегая от убийц, я вдруг понял, что Бог есть. И что Он не Мировой Дух, и не Великое Нечто — а что Он живой и истинный, и что Он сильнее и громадней всех, и что Он именно таков, каким Его воображают художники — мощный седовласый старик, сидящий на небесном троне. Я запрокинул голову. Луна едва пробивалась сквозь облака и листву. Мне вдруг показалось, что я вижу Его. Нет, не Его самого, а уходящее в небесную вышину подножие Его трона. Я вышел из-под дерева на небольшую прогалину. Ветки не заслоняли небо. По небу катились облака, сбоку светила луна, но в разрывы облаков я видел как бы могучие резные столпы, которые опираются на края земли.
Да, я их узрел. И я понял, что мне делать дальше.
Я встал с колен — оказывается, я стоял на коленях, запрокинув голову вверх — я встал с колен, отер слезы и перевел дыхание.
Прошел по этому парку еще полверсты, вышел на тихую незнакомую мне улочку, отряхнулся, почистил брюки, пригладил волосы и сообразил, как выйти к Линцерштрассе. А там уже нанял извозчика, потому что до Яуресгассе, где была русская церковь, было далеко. Не меньше семи верст.
Ангел мой хранитель сотворил новое чудо: в Свято-Николаевском соборе служили полунощницу. По древнему монастырскому уставу. В храме никого не было. Я перекрестился и вошел неслышно. Монах в черной ризе негромко читал сто восемнадцатый псалом. «Благ еси Ты, Господи, и благостию Твоею научи мя оправданием Твоим. Умножися на мя неправда гордых, аз же всем сердцем моим испытаю заповеди Твоя». Я повторил эти слова шепотом, по-русски: «Умножилась на мне неправда гордых». То есть — «гордые оболгали меня». Голос монаха был чистый и сильный, как будто бы знакомый. Что это? Тон его голоса, выговор — Боже! Это был грузин, вот еще одно чудо Ангела моего, хранителя небесного. Я дождался конца псалма, позвал его тихо по-грузински — он обернулся, я пал на колени перед ним. Он возложил ладонь на бедную голову мою и благословил меня по-грузински, я поцеловал его руку и заплакал, и покаялся во всем.
Утром этот монах, отец Амфилохий, отправил меня со всеми письмами в Румынию, в Путненский монастырь, к отцу Стефану; там я принял постриг, имя же мне дали Иосиф, ибо паспорт у меня был совсем на другое имя.
Я попросил, чтобы меня в пострижении нарекли Иосифом, в память одного из двух великих Иосифов. В память обручника Богородицы и Приснодевы Марии, который держал на руках, нянчил и баюкал Спасителя нашего, Сына Божия или в честь тайного ученика Христа, святого Иосифа Аримафейского — того, который упросил римлян, чтобы ему отдали тело Спасителя. Иосиф, который первым встретил Христа в его земной жизни, и Иосиф, который последним его проводил — из земной жизни, разумеется. Это дерзость была — просить о таком имени. И еще, конечно, хотелось вернуться к своему имени, которым меня назвали при крещении. Мне тридцать три — и я уже лет пятнадцать ношу чужие имена. Думаю, Бог мне простил. Я тайно покаялся, и Он простил.
— Откуда ты знаешь? — спросил Дофин.
Он отщипывал кусочки от салфетки, скатывал из них крохотные шарики и щелчком сбивал со стола. Кельнер хмуро глядел на него из-за стойки.
— Я это точно знаю, — сказал я. — Потому что ангелам своим Он заповедал обо мне, чтоб они охраняли меня на всех путях моих.
— И как? — усмехнулся Дофин. — Получилось?
— Еще как! Ангелы несли меня на руках, и я ни разу не преткнулся о камень.
Получилось.
Все прекрасно получилось. Из Румынии я поехал в Грецию, в Солунь, или в Фессалоники, если угодно. Оттуда через пару месяцев на полугрузовом пароходе «Неаполь» я поплыл в объезд Европы, в Гельсингфорс, где оказался в июне четырнадцатого года, за два месяца до Великой войны.
Долгими тошнотворными днями морского путешествия я жевал, и пережевывал, и в конце концов проглотил одну важнейшую мысль: социализма больше нет. Русский революционный социализм воплощался в двух людях — во Владимире Ленине и Леоне Троцком. Великий стратег революции, и ее великий воин. Остальные — кордебалет, эпизодические роли. Я был готов играть в эпизодах этой великой мировой драмы. Но если сказать совсем уж искренне, то конечно: я хотел быть третьим. Я не мог сравняться ни с Лениным, ни с Троцким. Но я мог бы стать главным делопроизводителем революции, ее счетоводом и инженером. Ассенизатором и мусорщиком, да! Да! Делать каждодневную работу — трудную, однообразную, иногда грязную и жестокую. Я бы сумел. Это был бы великий революционный триумвират — Ленин, Троцкий и Сталин. Но вышло так, что остался я один. А один я ничего не смогу. И уже не хочу. И никто не виноват. Разве что я — потому что привел Дофина в кружок Клопфера, Дофину понравился Леон, а Рамону — Дофин. Но тут нет моего злого умысла, поэтому нет и вины. И вообще — какая кровавая безвкусица. Фу! Непристойная мелодрама. Однако это жизнь. История случается дважды. В виде трагедии и в виде фарса. Но самая ужасная трагедия в том, что фарс — гораздо проворнее. Он корчит рожи, приплясывает и поет свои песенки еще до того, как герои наденут трагические маски.
Леон говорил, что все мы — хоть и стыдимся того — мечтаем о большой крови. О волнах народного гнева, о бунтах, погромах и казнях. Нам мерещатся горы трупов. Такой вот революционный Вавилон — башня из трупов высотой до небес; и сделаем себе имя. В результате получилось два трупа. Леон с пробитой головой и утопленный в пруду Ленин. Вот вам и весь Вавилон, все.