Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прости, я тебя перебью, – с небрежной светскостью обратился он к Юне, – у тебя там, кажется, что-то горит.
Они повернулись к нему, и в первый миг, ему почудилось, на лице ее была написана терпеливая готовность еще раз уделить ему порцию гостеприимного внимания. Но во второй миг она уже воскликнула: «Рулет!» – и выбежала из комнаты. Однако в голосе ее мало было страха или огорчения, скорее что-то шутливое, и выбежала она как-то шутливо. Послышался металлический визг, лязг, запах дыма резко усилился, воздух у пола начал синеть. Расслабленной походкой Дима вышел на кухню, Беленко лениво протопал за ним. В кухне было полно дыма. Юна уже раскрыла форточку. «Закройте дверь», – сказала она. Она стояла перед плитой с раскрытой духовкой, на плите стоял противень с рулетом. Рулет был темно-коричневый с черными волдырями, рулет, испеченный для Димы, – последний якорь домашности. В нем уже не было ничего угрюмого, он лежал крошечный и беспомощный, как задушенный ребенок. У Димы как сжалось горло, так потом до конца и не отпустило, будто начиналась ангина.
– Пепел Клааса, – приговорил Беленко, и Дима вздрогнул от обиды. Он с надеждой посмотрел на Юну взглядом завзятого ябедника – всыпь ему, всыпь! – но она улыбнулась, взяла противень специальной подушечкой – и рулет покорненько юркнул в пластмассовое ведро под раковиной. «Можно же соскоблить!» – вскрикнул Дима, совсем забыв, что он свободный, и Беленко в первый раз покосился на него не без любопытства. Но Диме было плевать, он готов был заплакать от изящной легкости, с которой над загубленным рулетом был совершен похоронный обряд. «Как собаку», – что-то вроде этого мелькнуло в Диминой голове, и он горестно и безнадежно повторил: «Можно же было соскоблить». – «Что тут скоблить», – беззаботно сказала Юна – видно, рулет этот был для нее не более чем рулет – как в магазине.
Вот так, оказывается.
И все равно – зачем выбрасывать! Димина мать обязательно спасла бы, что можно съесть, а чего нельзя, съела бы сама, а остатки снесла курам.
Форточка работала, как добрый вентилятор, клубами валил прозрачный воздух, баламутя и высветляя задымление, скоро остался только привкус горечи. Вот и все. Уже все. Так все в жизни и бывает, без лишней помпы. Спасибо еще, если грядочка останется.
Между тем его, так сказать, тело продолжало непринужденную деятельность: качнувшись, взяло со стола и повертело в руках вялый огурец, напоминающий детское запястье – сверху что-то шелковистое и жиденькое, а внутри чувствуется твердое, – трогало на столе и в посуднице разные вещицы, некоторые неизвестного предназначения, на вид старинные, но всего лишь ширпотребные, только купленные в какие-то двадцатые-тридцатые годы, – странный, непохожий образ жизни, в котором люди еще тогда покупали такие вещицы, и, самое главное, вещицы эти смогли у них сохраниться по нынешний день… А что за эти годы было у его отца с матерью!.. Оттого что все это было с его родителями, Дима с гордостью почувствовал в себе недоступную Юниному окружению житейскую умудренность и закал.
Юна треугольничками, как в ресторане, нарезала хлеб – слишком тонко на Димин взгляд. Перед этим она не преминула вымыть руки, причем Беленко со своей иронической галантной болтовней увязался за ней в ванную, прося разрешения присутствовать при ее омовении, упомянув при этом Актеона и Артемиду. И на кухне он продолжал болтать, как у себя дома, вынуждая Диму к дальнейшей непринужденной деятельности, и Дима как привидение мыкался по кухне.
Наконец Юна выпроводила их в комнату, вызвав у Димы явственное подозрение, что выпроводила обоих только потому, что нельзя было выпроводить его одного. В комнате, где тоже еще чувствовался привкус рулетной гари, Беленко его по-прежнему не замечал с невероятным хладнокровием, не притворялся, а на самом деле был совершенно нечувствителен к Диминому присутствию. Несколько раз всхлипнул носом, пока не высморкался с непринужденным звуком. Дима попробовал было тоже его не замечать, но в этом отношении победа бесспорно оставалась на стороне Беленки: Дима делал усилие, чтобы не замечать, а у Беленки само не замечалось.
Дима этого не понимал, он знал, что даже в лифте незнакомые люди испытывают неловкость, отводят глаза, чувствуя необходимость как-то проявить интерес друг к другу. Он с детства усвоил, что, оставшись с человеком наедине, нужно ему что-то сказать, все равно что, – этого требует вежливость. Глупо? А не глупо в нежарком помещении снимать шляпу? И, если откровенно, Дима не понимал, как можно не постараться понравиться человеку, если за это ничего с тебя не потребуют, хотя, строго говоря, такая опасность всегда есть. Словом, Дима не выдержал нараставшей неловкости и любезно обратился к гостю:
– Хорошая в этом году осень.
Гость с недоумением взглянул на него и пожал плечами: да, мол, пожалуй, но что об этом говорить. То есть отнесся так, как того Димины слова и заслуживали, если не знать, что они – условный акт вежливости, знак уважения. Ведь именно чтобы выразить взаимное уважение, люди с большим вниманием и озабоченностью обсуждают какую-нибудь глупость (серьезное-то от всякого выслушают со вниманием): «Подожди, ты прошлый год в конце июля к нам приезжал?» – «Да, по-моему, числа двадцать третьего… или нет – двадцать седьмого». – «Двадцать седьмого? Ага, да-да, у Егора как раз…» – и т. д. Глупо? А не глупо…? Дима знал, зачем серьезно обсуждают глупости, поэтому в родне считалось, что он хоть и образованный, а не задается.
И, словно пытаясь все-таки внушить гостю это правило вежливости, а заодно – исключительно из вежливости – как бы подольститься к нему, придавая повышенное значение его заграничной поездке, чего на самом деле не было, Дима вкрадчиво произнес:
– За рубежом, вероятно, многое кажется странным… – выговаривая так тщательно, словно собирался поймать на слове, – Беленко должен понять, что имеет дело с культурным человеком.
Беленко юмористически посмотрел-посмотрел на него, – лихорадочно ищет остроумный ответ и притворяется, будто ответ этот у него уже готов, а он просто хочет сначала промариновать собеседника в юмористической атмосфере, – и с улыбочкой, как дурачку, разъяснил:
– Вам кажется странным то, к чему вы просто не привыкли, а мне и у нас достаточно многое представляется странным.
Ну умен! И смотри какой – для Димы нормально, а для него, с тех неведомых вершин, откуда он смотрит, – странно.
А ведь правда, наверно, куда как многое, для Димы нормальное и даже родное, он небось считает глупостью. Не понимает и считает глупостью.
Дима почувствовал обиду, однако в какой-то мере он просто придирался – он ведь и сам одобрял далеко не все из привычек, достаточно распространенных. Но когда что-то подобное сказал Беленко, Дима почувствовал еще нечто вроде злобной радости, что Беленкины слова вполне можно истолковать как самое возмутительное барство и, стало быть, он, Дима, может теперь не опасаться, что его неприязнь к Беленке носит мелочно-личный характер. Вместе с тем ему было и по правде обидно, он ведь и вправду угадывал в Беленкиных словах иную конкретность, чем если бы произнес их сам.
В Диме начал шевелиться подлинно боевой дух. Но он только усилил предупредительность. Как ни странно, ему, кажется, еще сильнее захотелось понравиться гостю: ведь чем больше презрения к человечеству тот выказал бы, тем больше чести было в завоевании его уважения. Хоть он про себя и ругался на Беленку, но он только себя уговаривал, – на самом деле, как человек, знакомый с физиологией, он знал, что ничто не возникает из ничего, стало быть, если человек откровенно себя уважает, значит, есть за что. Ему часто казалось, что все делается не просто так, а для чего-то, даже холостые пряжки на его плаще когда-нибудь к чему-то пристегнутся.