Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так почему же он этим не занимается? — как-то спросил Катена с неприкрытым скептицизмом.
На их встрече настоял Кроу, желавший узнать, меняет ли братство отношение к официальной церкви с приходом нового Папы.
— Нельзя ведь просто вернуть литургию на латыни.
— Почему же?
— Десятки лет люди пребывали в смятении, и как же они отнесутся к столь внезапной перемене?
Катена явно наслаждался идеей крутого поворота. Казалось, он жаждал немедленно отделить овец от коз.
— И не забывайте про аферу с третьей тайной.
Разговоры вспыхнули с новой силой, когда кардинал Бертоне опубликовал книгу «Последняя провидица Фатимы». В ней он заявил, будто сестра Лусия подтвердила, что сведения, обнародованные в 2000 году Бертоне и его тогдашним боссом кардиналом Ратцингером, и есть третья тайна. Однако фанатики сразу же обрушились на Бертоне, обвинив его во лжи перед верующими. Скоччи, Трепанье и, разумеется, Катена.
Они встретились на парапете замка Святого Ангела, огромного мавзолея, где покоились останки императора Адриана. Прошло два тысячелетия, а здание по-прежнему стояло — еще одна достопримечательность Вечного города, теперь заброшенный полустанок на туристических маршрутах. Кроу украдкой взглянул на суровый профиль Катены. Епископ смотрел на купол собора Святого Петра, сверкавший в полумиле от них, сурово, словно на вражеский лагерь. Внезапно Кроу поймал себя на мысли, что все это ему бесконечно надоело. Неужели он действительно когда-то полагал, что сварливый американец знает больше самого Папы?
Катена не говорил ничего нового: не может быть, чтобы обнародованное составляло всю тайну. Это никак не стыкуется с более ранним текстом, обрывающимся на том месте, где Лусии говорят открыть остальное только его святейшеству. «В Португалии вера будет…» Почему послание не продолжается с этого самого места?
— Мы знаем почему.
А Катена имел в виду вот что. Он был уверен, что далее в пророчестве говорилось об испытаниях, которые выпадут на долю церкви в других странах; о том, как растоптали веру на Втором Ватиканском соборе. И разумеется, эту часть послания нужно было скрыть. Префект Конгрегации вероучения вряд ли мог предать огласке то, что Богородица отвергла собор. Вот в чем ключ. Требовалось любой ценой сохранить статус-кво, даже вопреки желаниям Матери Божьей.
— Должно быть, вы видели тайну, — сказал Катена.
Повернувшись, он пристально всмотрелся Кроу в лицо.
— Нет.
— Определенно, вы могли заглянуть в нее.
— Документ находится под непосредственным контролем префекта. И его святейшества.
— Разумеется.
Теория Катены была прелестна тем, что в нее вписывалось все на свете.
Воспоминание об этой встрече у замка Святого Ангела вернулось, когда Кроу обнаружил документы на ночном столике в спальне кардинала Магуайра. Ему не пришлось долго спорить с самим собой: он положил папку в чемоданчик и вынес из библиотеки. У священника не было ни малейшего желания их читать, им двигало стремление не допустить, чтобы бумаги попали в руки таких, как Катена. Или Реми Пувуар. Он закроет вопрос раз и навсегда. Наверное, так же рассуждал в 2000 году Ратцингер, обнародуя то, что у него было.
И вот теперь Брендан Кроу сидел на скамейке рядом с Игнатием Ханнаном в комплексе «Эмпедокл» в Нью-Гемпшире, и эта тема снова всплыла.
— Что вы думаете о тех, кто утверждает, будто часть документов осталась неопубликованной? — спросил бизнесмен.
— Ничего хорошего.
— Где он хранится?
— В Ватиканском архиве.
— Там, где вы работаете?
— Да.
Достав сигарету, Брендан закурил. Ханнан зачарованно смотрел на него.
— А я никогда даже не пробовал курить.
— Для спасения души это необязательно.
Не сразу, но Ханнан все же улыбнулся.
— Вы ее видели?
Тайну.
— Нет.
— А могли бы?
Как бы повел себя Ханнан, узнав, что документ лежит в чемоданчике Кроу, оставленном в гостевом люксе?
— Подобно любому другому человеку. Тайну опубликовали в двухтысячном году.
— Позвольте рассказать вам об одном священнике по имени Жан Жак Трепанье.
Габриэль Фауст защитил докторскую диссертацию по искусствоведению в Чикагском университете, однако его научная карьера оказалась недолгой. Соблазнившись всевозможными грантами, краткосрочными заказами вроде составления каталогов частных собраний и скромными сделками с незначительными художественными работами, к пятидесяти годам Фауст понял, что стал совсем не тем, кем в свое время собирался. Его идеалом был Бернард Беренсон,[35]чья вилла во Флоренции перешла в собственность Гарвардского университета. После посещения виллы И-Татти, где легендарный Беренсон, давно отправившийся к праотцам, оставался гением местного масштаба, Фауст отвернулся от лекций и студентов и пустился в плавание, которое, как он надеялся, повторит карьеру Беренсона. Однако пока результаты не удовлетворяли его.
Больше всего Фауста привлекало в объекте для подражания то, что Беренсон сам создал под себя профессию, ухитрившись ловкостью, обширными познаниями и капелькой мошенничества не только занять господствующее положение в мире искусства, но и стать признанным арбитром на этом поле. И именно капелька мошенничества, вылившаяся в сомнительные сделки, которые пристального внимания удостоились только после смерти Беренсона, и очаровали Фауста. В конечном счете именно этот штрих в образе кумира определил характер его планов относительно будущей карьеры.
Прозрение наступило ночью после его пятидесятилетнего юбилея. Фауст представлял в Париже Национальный благотворительный фонд искусств. Запланированные торжества с друзьями пришлось отложить, так как капризная погода накрыла Париж снегом, полностью парализовав жизнь в Городе света. В конце концов Фауст поужинал в полном одиночестве, выпил две бутылки вина, после чего добрел до своих апартаментов и продолжил пьянствовать, пестуя мысль, что мир обошелся с ним скверно. После пятнадцати лет воздержания он вскрыл пачку «Голуаз», купленную по дороге домой, и закурил. Это был его ответ на прихоти судьбы.
Любой день рождения может подтолкнуть к долгим размышлениям, но полувековой юбилей просто гарантирует раздумья о прожитом. Фауст проанализировал свою карьеру и, будучи в меланхоличном настроении, сосредоточился в основном на неудачах и просчетах. Он почувствовал себя банковским кассиром, обреченным за гроши считать чужие миллионы. С молотка произведения искусства уходили за баснословные суммы. В Париже Фауст уже побывал на полудюжине аукционов, восхищаясь тем, какие деньги выкладывали за картины через столько лет после смерти их творцов. Великие полотна создавались в дешевых мансардах, потому что удобства шли по таким ценам, уплатить которые настоящий художник не смел даже мечтать. Какая ирония! Фаусту стало как никогда ясно: наживались именно дельцы, посредники. Что принесли ему глубокие и обширные познания в искусстве Возрождения, помимо скудных грантов, случайных заказов на составление каталога для выставки в каком-нибудь захудалом городке на Среднем Западе, нищенского дохода и репутации, зависшей между полной безвестностью и признанием со стороны тех, чье признание ничего не стоило? Не лучше ли вернуться к академической науке и гарантированному жалованью, навсегда оставшись посредственностью?