Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И понял человек, что когда он умрет, он присоединится к этой веренице цветных суденышек и поплывет вместе с ними. Как во сне...
Наверное, все равно, на какой койке засыпать в последний раз...
Маленький, высохший, как мумия, мужчина прикрыл глаза.
Все близкие рядом. Вот они сидят возле него, но как же далеко до них! Так далеко, как было близко все эти годы, когда он работал на семью, чтобы родные улыбались и дети росли. Сердце не жалеет ни о чем, только теперь все окружающие стремительно удаляются, а он остается неподвижен, его сковало, и он уже все понимает. А они еще нет.
Сын хочет бежать в магазин за продуктами...
– Па, мы заночуем рядом с тобой, не беспокойся.
Врач решил оставить Захар Дмитрича в приемном покое – до утра, когда придет заведующий.
В палату не подняли.
На терапии сказали:
– Не наш.
На кардиологии:
– Не наш...
С двумя перенесенными инфарктами, с хронической стенокардией – чей он? Лежит на узкой клеенчатой кушетке.
Ни в одно отделение не берут: к чему врачам плохая статистика? У Захар Дмитрича опухоль легкого. Такая большая, что закрывает сердце. И кроме опухоли у него столько всяких болячек, что лучше оставить в приемном покое – в покое. На дворе ночь, метель, домой везти – значит убить.
Захар Дмитрич давно болел легкими. А этой зимой вдруг резко исхудал, потерял аппетит и стал почти невесомым. Но утром встанет – кашу сварит, посуду помоет, хотел быть полезным и незаметным – чтобы никого не тревожить.
А вот сегодня заставил жену перепугаться – дышал тяжело, в груди хрипы, температуру померила старику – 34. Шелестит губами едва слышно – видно, что отходит...
Молодой врач со «скорой» хотел во что бы то ни стало вернуть Захара Дмитрича с полдороги в рай...
– Повезем в больницу.
Старик мотал головой: не надо.
Сын стал писать отказ.
Но парнишка на «скорой» упорный, чуть не плачет, уговорил:
– Ну что ж вы! Мы все сделаем! Вот увидите!
Захар Дмитрич кивнул: мол, как хотите...
Сделали уколы, дали кислородную маску.
В машине «скорой» сын снял с себя дубленку, положил отцу под голову. Сверху прикрыл старика взятым из дома одеялом: только теперь заметил, какое оно ветхое! Захар Дмитрич о других пекся, а себя словно стеснялся, для себя – в последнюю очередь.
Вот и сейчас прохрипел:
– Ты чего куртку снял, замерзнешь...
А у самого руки ледяные.
– Держись, дедуля! – подбадривает молодой враченок.
– Как твое имя? – по слогам выговаривает Захар Дмитрич.
– Какое это имеет значение?
Через некоторое время паренек спрашивает:
– Как чувствуете себя?
Захар Дмитрич хитрит:
– Ты мне имя не говоришь...
– Да Алеша я, Алеша!..
В приемном покое Захар Дмитрич немного согрелся под двумя одеялами и даже пытался пошутить с женой и сыном. Но говорить было еще трудней.
Лежал, тяжело дыша, и ворочался, потом просипел, что устал и хочет спать. Устроился поудобнее, повернулся на бок, три раза вздохнул и затих...
Жена сразу почувствовала – все кончено. Ушел родимый.
Сын прибежал из магазина с кульками и оторопел – понял. И знал ведь, что отец болеет, но страшное и непреложное – «умри» – бьет молнией.
Уже не повезут ни на кардиологию, ни на терапию: видимо, врачи чуяли.
И жена чуяла, вчера отмечали день рождения мужа, а радости как не бывало, щемило сердце, и покоя не найти. Он ночь не спал. Она возле него с лекарствами. Измученные оба, но все-таки еще вместе... И сейчас вместе, но вот уже скоро его увезут под белой простыней, а она домой в мокром тяжелом пальто. Одна.
Оставлено под простынею тело. Морг откроется утром. Тогда и перенесут.
Опустел приемный покой.
Пополнился другой приемный...
ПОКОЙ.
Благословляю тебя, Повелитель богов, За несчастье, Что стряслось надо мною, Безгрешным ребенком...
Египет. Надгробная стела эпохи Птолемеев
Писатель Гулый на первый взгляд казался обыкновенным забулдыгой: вечно всклокоченный, в кримпленовых брюках и женской кофте, со следами несвежести на лице. Он напоминал плохо скроенную вещь, которая после первой же стирки безнадежно перекосилась. В дальнейшем вещица полиняла и в некоторых местах даже треснула по швам. Когда-то Гулый работал фельдшером, теперь же, получив инвалидность по болезни, проводил свободное время за печатной машинкой, сочиняя роман страниц этак на двести. Он разживался бумажными неликвидами на фабрике, добросовестно исписывал их и вечерами выносил на помойку корзины отвергнутых мыслей.
Старенькая «Башкирия» нервно постукивала под прокуренными пальцами сочинителя, безумно раздражая других обитателей коммуналки, включая крыс и котенка. Но писательство – занятие неподсудное, а потому остановить Гулого не могли, и он, одержимый десятком яростных муз, стучал днем и ночью.
В остальном он был идеальным соседом – не стирал, почти не мылся и не готовил разносолы на общей плите. И лишь изредка кипятил воду. В задумчивости он ставил полупустой чайник на огонь и вспоминал о нем только тогда, когда герои романа попадали в экстремальные ситуации.
Соседи по обыкновению злорадно смотрели, как выкипает и плавится чайник писателя, но не выключали его из принципиальных соображений. Когда же вонь в кухне перерастала все мыслимые границы, они громко стучали в дверь сочинителя:
– Эй ты, иди пить чай, Достоевский!
Гулый беспомощно хватался за раскаленную ручку, обжигался, болезненно морщился и после просил стакан кипяточка. Соседи плевались, но давали. Они еще долго злились на него, он забывал о них тут же.
Друзья и родственники писателя не навещали, но для него это было несущественно, поскольку к первым он приходил сам, а во вторых едва ли нуждался, справедливо считая одиночество неизбежным союзником в своем ремесле.
Петербург как нельзя лучше подходил на роль запутанного лабиринта, по которому Гулый блуждал в поисках вдохновения. Иногда, замерев несуразной фигурой на берегу канала, он выхватывал клочки бумаги и торопливо писал на них привидевшееся. Он слонялся по небольшим улицам и переулочкам, проездам и скверикам, садикам и дворикам, и не было места в городе, где вы не могли бы на него случайно натолкнуться. И хотя большие проспекты он не жаловал, но и их похозяйски обходил в ночное время, когда исчезала накипь суеты.