Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая глава Соборного уложения 1649 года касалась «государевой чести»; она была посвящена защите особы, здоровья и чести царя от преступных речей, измены и скопа, то есть заговора. В первой статье этой главы говорилось главным образом о защите монарха от магических актов и заклинаний. Глагол «оберегать» указывает в том числе и на магические действия, ибо «оберег» означает заклинание, призванное в первую очередь защитить от злых чар и других напастей. Даже если обвиняемый в своих действиях не шел дальше «голого умысла» то, согласно Уложению, его проступок должен был считаться преступлением, а сам он подлежал наказанию – вплоть до смертной казни. Недонесение о магических заклятиях тоже каралось смертью. «Произносить слова» либо «думать или хотеть осуществить» некое «дело» против царя – уже само по себе преступление. Поскольку преступные намерения открываются через «слово» или «дело», юридическая формула звучала так: «Слово и дело государевы». Одним из наиболее частых обвинений против осужденных по статьям второй главы было произнесение «заговорных слов». Еще в конце XIX века заклинания продолжали называть «словами», нередко чтобы отличить их от «молитв». Изменения, привнесенные в формулу «слово и дело» Петром Великим, усиливали связь между словопреступлением и здоровьем/честью монарха, подтверждая таким образом, что целью законодателей было наказание за преступные слова4.
Считалось, что непристойные слова, как их определяли власти, также могли обладать магическим действием и иметь связь с политикой, даже если за ними не стоял коллективный заговор. В 1723 году некий дьячок был бит кнутом за то, что, узнав о новом рекрутском наборе, воскликнул «разве императору нашему рука заболит, то обрекается нашу братью в солдаты не брать». В данном случае состав преступления («произнесение заговорных слов») был налицо, поэтому никакие уверения несчастного, будто он говорил без злого умысла, не были приняты во внимание. Как писала этнолог Е. Н. Елеонская, в России в XVII–XVIII веках слову приписывали самостоятельную силу, которая могла действовать независимо от воли говорившего. Поэтому авторы доносов и докладов, поступавших на имя монарха, всячески подчеркивали, что не смеют повторить слова, произнесенные обвиняемым о царе.
Когда колдун произносил заговор против монарха, он, говоря, тем самым делал; его слово самим фактом своего существования возвещало, что царь будет действовать в соответствии с желаниями заклинателя. Такое слово само по себе есть дело.
Утверждая, что царевич Алексей примкнул к восставшим, Разин вновь актуализировал самозванчество, однако между ним и прежними массовыми движениями существовали важные различия. С одной стороны, он привнес новый элемент в многочисленные городские и сельские бунты (1634, 1638, 1646, 1648, 1650, 1662), ибо раньше там не звучала тема самозванчества. С другой стороны, его восстание отличалось и от мятежей времен Смуты. Эти последние проходили через три последовательные стадии. Сначала разносился слух о том, что царевич Дмитрий жив. Затем объявлялся претендент на престол. И наконец, вспыхивала смута. В интервале между распространением слуха и началом смуты должен был появиться лжецаревич. Тот же сценарий прослеживался и в других эпизодах Смутного времени: явление на публику «спасенного» царевича, которого требовали народ или казаки, было определяющим, обязательным элементом всего предприятия.
В случае Разина крестьяне восстали с именем царя Алексея Михайловича на устах: атаман звал своих людей идти против бояр, изменивших царю. В первые месяцы восстания, до сентября 1670 года, в обращениях к «черным людям» постоянно фигурировало имя царя, хотя после помянутой даты оно встречалось реже. В мае, уже после начала восстания, Разин публично выразил сомнение в случайности последовавших друг за другом смертей царицы и двух царевичей, Симеона и Алексея (1669 и 1670). Из этого он сделал вывод о необходимости мести изменникам и возвращения «свободы черным людям», повторяя известный стереотип: «Царь желает нам волю дать, но бояре тому противятся и ближних его извести хотят». Только в августе Разин объявил, что в их рядах находится царевич Алексей. При этом он по-прежнему признавал власть царя. Однако в сентябре и октябре мятежники принесли клятву верности царевичу и призвали народ молиться за него, а также за Разина и иногда за прежнего патриарха Никона, но не за царя. Таким образом, в 1670 году начало мятежа предшествовало появлению слуха о спасенном царевиче.
Во времена Смуты претендентов на царский престол представляли публично. Разин же сообщил о присутствии Алексея в рядах мятежников, но не предъявил его народу. Согласно источникам, население областей, охваченных восстанием, никогда его не видело, и ни в одном официальном документе нет упоминаний о человеке, который бы выступал в этой роли.
Власти утверждали, что Разин «лжет», как «в речах», так и «в прелесных письмах». «Люди в розных местех пошатались (под «пошаткой» подразумеваются легковерие, предрассудки. – К. И.): многие к ним (бунтовщикам. – К. И.) пристали». Слово-обман Разина представляло собой акт презентификации, выполняя ту же функцию, что и магический заговор, функцию, тождественную той, что описывалась и осуждалась в Уложении, поскольку подобные слова угрожали здоровью и чести царя. Было достаточно ее произнести, чтобы царевич материализовался. Слово-миф само по себе есть демонстрация. Презентифицировать Алексея через слово и было «дело». Царевич становился «делом», даже если его существование было воплощено только посредством вербального акта. Разин обогатил практику самозванчества тем, что у него царевич был явлен в двух ипостасях: он присутствовал словесно – в речи, где называли его имя, – и отсутствовал телесно.
Но почему мятежники не захотели облечь царевича в плоть и кровь? Почему в 1670 году его присутствие было необходимо на вербальном уровне, а на физическом им пренебрегли? Для кого и для чего освобождали место, делая плотскую ипостась будущего царя Алексея принципиально недоступной, недостижимой для человека? Мне представляется, что явление царевича было отложено ими на случай взятия Москвы. Подобная цель в той или иной мере прослеживается по вербальному присутствию лже-Алексея в описаниях сражений, наиболее близких к Москве.
С одной стороны, заставляя присягать на верность царевичу, Разин отодвигал Алексея Михайловича в тень или вовсе предавал его забвению. Одного попа, отказавшегося присоединиться к восстанию, мятежники обвинили в измене «царевичу государю Алексею Алексеевичу и Никону патриарху и батюшку нашему Степану Тимофеевичю», не упоминая Алексея Михайловича, хотя вначале он был ими же поднят на щит. С другой стороны, их собственный государь, царевич Алексей, был вдвойне недоступен: он официально мертв и телесно невидим. Стало быть, существование этого государя полностью подчинено целям мятежа, ведь его материальное отсутствие избавляло мятежников от необходимости иметь дело не только конкретно с ним, но и с государем вообще, обязательным символом всех городских бунтов, тем подводным камнем, на который они все наталкивались и из‐за которого терпели крах. Решающим моментом московских бунтов 1648 и 1662 годов стала встреча народа с царем у стен его дворца: люди хотели быть услышанными Государем, но сам факт проведения этой аудиенции только укреплял власть царя. Восстание Разина меняло перспективу: участники нашли средство избежать зеркальных отношений с царем в случае победы. Это стало возможным в рамках магического мышления без ритуала, после нескольких десятилетий беспорядков и двух бунтов, окончившихся неудачей при телесном царе.