Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Новоселье будет?
— Сахар у меня есть. Раздобыть бы только хлеба… Мне талонов еще не выдали.
— Эх, ты… чай! А еще уралец! Катись ты со своим чаем! Хлеб у меня найдется. Вон там, в ящике, половина буханки.
Только теперь Николай заметил в темном углу у печки небольшой фанерный ящик. В нем лежал хлеб, круглый, как колобок. Корки не было, остался один мякиш. Бабкин взял его, подбросил на ладони и снова швырнул в ящик.
— Пусть подсыхает. — И пояснил: — Это мое рацпредложение. Сырой хлеб пекут… черти! Еще не наловчились. Так мы его не режем, а так, знаешь… корку обдираем, а он тем временем подсыхает. К вечеру хорош будет… Если у тебя денег нет, я до получки займу на бутылку. А? Как ты? Согласен? Тогда вот что — я сам в распред сбегаю, да и на базар заодно: закуска же нужна?!
Бабкин вернулся через полчаса, выставил на стол бутылку горного дубняка и миску капусты.
— Капуста — во! У знакомой бабки взял. Я у нее постоянный клиент. А миску — у дежурной. Миска виды видала… ишь какая мятая… А за горючее извини. Кроме дубняка — ничего. И то в итееровском распреде. Продавщица по знакомству облагодетельствовала. Кружка у тебя есть? Отлично! А я свою где-то затерял. Постой-ка, я живо!
Он выскочил в коридор.
Николай слышал, как Бабкин гремел цепочкой стоявшего в углу бачка с водой.
— Насилу отцепил, — сказал он, появляясь на пороге и выщелкивая на кружке что-то веселое. — Давай быстрее, а то сторожиха объявится.
Он бросил хлеб на стол, откупорил бутылку, разлил настойку по кружкам без остатка, разворошил капусту в миске и придвинул к Николаю его кружку.
— Поглядим, какой ты в настоящем деле. У станка вроде бы ничего… С новосельем! Адью!
— Я вина никогда не пил, — признался Николай. — Только пиво случалось.
— Тоже мне уралец! Мы волжане, и то пьем. Пора повышать разряд, не все в фабзайцах бегать. Не маленький. Бери!
Николай с отвращением посмотрел на кружку, но все же взял ее.
— Ты вот что… ты пей, будто воду. Понял? Ну, давай. А я пособлю.
Николай глянул в кружку, представил себе крепость и горечь темно-коричневой настойки, помедлил, пригубил и начал торопливо, не дыша, пить. А Бабкин обрадованно зачастил:
— Вода, вода, вода…
Николай задохнулся, несколько раз схватил воздух опаленным ртом, еле отдышался. На испуганном лице появилась кривая улыбка. Он невольно вздрогнул, передернул плечами.
— Капусту хватай, капусту!
Николай начал набивать рот капустой. Она была холодная, с тоненькими прожилками ледка, и казалась необычайно вкусной, не то, что дома.
— Вот как надо! — проговорил Бабкин.
Он лихо опрокинул содержимое кружки в рот и, собрав губы сердечком, подул, словно в зимнюю стужу, захлопал глазами. Потом тряхнул головой и блаженно улыбнулся.
Николаю стало жарко. Это была приятная жара, почти истома. Ему захотелось отвалиться на подушку и жевать хлеб полулежа. Он сделал это и удивился, как это хорошо, обрадовался тому, что устроился так удобно — голова на подушке, а ноги надежно упираются в перекладину под столом. Повернул голову к окну и показалось еще лучше: щека терлась о подушку, нежилась на ней… Почему-то вспомнился пруд в Тигеле, под горою, дом, вспомнилась мать. Николай и сам не заметил, как начал рассказывать о своем городе, о себе, о какой-то девчонке, с которой учился в третьем классе, — у нее были большие светлые косы с белыми бантами. И вспоминая об этих белых, похожих на бабочек, бантах, Николай закрыл глаза… В черной непроглядной тьме появилось вдруг нечто вроде радужного круга или солнца. Но нет, то не солнце, а лицо девушки… той самой, которую он видел утром в комитете комсомола. Она улыбалась, улыбалась презрительно. И правильно. Его следовало презирать. Не мог защитить от насмешек какого-то конопатого мальчишки. А надо было, надо! Защитил бы и пошел с нею под руку. От одного прикосновения к ней, к ее смуглой руке можно почувствовать себя необыкновенно гордым. Вот он касается ее локтя, ее шелковой белой кофты. Погоди, а ведь этот самый не получил еще по заслугам… Николай взмахнул рукой… Рука бессильно упала на подушку.
Проснулся от сильного озноба. Сначала не понял, что случилось. Вокруг стояла полутьма. Свет проникал сквозь большое синее-синее, в мелкую решетку окно. Лежал он на кровати, покрытой суконным одеялом, лежал одетый, в ботинках. Спутанные волосы мешали разглядеть комнату. Он едва откинул их — рука была тяжелая, голова — еще тяжелее и сама снова повалилась на жаркую подушку. Он поискал щекой местечка попрохладнее, нашел, и стало легче. А то, думалось, если он не ляжет и не закроет глаза, случится что-то страшное. Так бывало с ним, когда его маленького укачивало на ярмарочной карусели.
Николая знобило весь день. Сильно, словно от угара, болела голова. Он ничего не ел и думать не мог о еде, а только пил, пил… В первую минуту, когда ледяная, как ему казалось, вода обжигала его, он приходил в себя, но потом голова снова начинала туманиться, подступала тошнота, хотелось тут же, не отходя от станка, упасть на землю, но только чтобы земля была холодная, и уснуть. И когда его покачивало особенно сильно, он боялся, что сейчас свалится, а если его будут поднимать, то не поднимется — пусть что хотят, то и делают. Но все-таки в последнее мгновение что-то удерживало его, он продолжал стоять, но старался не смотреть на резец, на вращающуюся деталь, на мелькавшего в ней солнечного зайчика. За этот день он выдержал такое напряжение, какого ему еще никогда не приходилось испытывать. «Теперь смогу выстоять, где угодно», — решил он.
Вечером хмурый, с больной головой, выпив полную кружку воды, он ответил Бабкину, когда тот спросил про самочувствие.
— Иди ты к черту!
— Это мне нравится! — проворчал Бабкин. — Я-то при чем? Ничего, опохмелишься, молодцом будешь… Даже не верится, что ты из рабочих. У мамки полы мыл, цветы поливал, картошку чистил — сразу видать. Зашел вчера и оглядывается. Не очень красиво показалось? А мне, знаешь, на это самое… я парень пролетарский. Я и выпить могу!
— Я сюда не пить приехал.
— Не