Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается рукописи, то я могу уверить, что она представляет собой интимный дневник, написанный мною в моей личной резиденции в период с 1970 по 1971 год, в котором я постарался в деталях описать мое обращение к религии, а именно мой переход из иудаизма в христианство. Я испытывал необходимость объяснить себе этот духовный процесс, который так много значил для меня. <…> С помощью этого журнала я намеревался определить для себя духовный процесс. Рукопись была набрана моей подругой, Ивонной Эсеану, которая была в Румынии проездом и предложила мне набрать ее. У меня только один экземпляр этого дневника, потому что я не собирался передавать его кому-либо в Румынии или за границей. Черновики были частично уничтожены, а частично хранились у меня дома, среди других бумаг.
Я не пытался переправить рукопись за границу, я никогда не давал ее кому-либо почитать и сам не читал кому бы то ни было[102]. <…>
Я стремился не скрывать правды от самого себя, а даже записывать на бумаге идеи, воспоминания и мысли, которые приходили мне в голову. Я никогда не намеревался передавать кому-то свой дневник или делиться им с кем-то еще. И сама мысль об отправке его за границу кажется мне неприемлемой и полностью противной моим убеждениям, которые никогда бы не смирились с подобным.
Ведя уединенный образ жизни, сосредоточенный на религиозных практиках, я обрел в этом журнале возможность систематически вытаскивать на собственное обозрение целый внутренний конфликт. Так как мое тюремное заключение стало следствием исключительно того, что я не согласился стать свидетелем обвинения, в дневнике содержатся искренние протестные порывы, обернувшиеся между тем полным покоя и принятия душевным состоянием… эта рукопись… не является актом агрессии по отношению к режиму моей страны, а только – повторюсь – актом духовного освобождения. Для человека с интеллектуальными интересами, вроде меня, естественно выражать в письме внутренние духовные процессы[103].
Я испытывал сильную необходимость разъяснить себе причины своего глубинного религиозного перерождения. Подобное разъяснение стало результатом глубокой духовной необходимости. Оно могло быть только в письменной форме, которая является для меня единственным способом объяснения. В то же время существует опасность, что подобное письмо приобретет искусственный, формальный, дидактический характер, как это часто случается с религиозными откровениями бывших заключенных, принимающими приторный вид. Я не хотел предстать перед собой в таком свете. Поэтому я попытался придать своим откровениям естественный и живой характер, насколько возможно реалистичный. <…> Я думал, что, объединив этот духовный процесс с фактами жизни, реальными событиями, я смогу избежать приторных общих мест. Вот почему я связал историю своего обращения с детскими воспоминаниями и особенно с тем моментом, когда оно и случилось в реальном, практическом смысле, – временем, проведенным в тюрьме. <…> Тюрьма стала тем временем, когда произошло мое обращение, и потому играет чрезвычайно важную роль[104]. <…>
Что касается набора рукописи, я могу уверить, что считаю его своей ошибкой. Было бы намного правильнее оставить ее в рукописном виде или набрать ее на машинке самому[105].
Написание текста знаменовало собой тонкую грань между преступным и невинным поведением. В качестве личных воспоминаний оно было допустимо; и все же, поскольку само его существование допускало прочтение, написанный текст был обречен. Иначе говоря, даже когда тайная полиция уже не требовала от подозреваемого полностью перенять собственную манеру изложения, то есть обличающее признание, ее сотрудники по-прежнему жаждали остаться его единственными читателями. И пусть Штайнхардта еще много лет назад окрестили «упорствующим враждебно настроенным элементом», а его тексты – безнадежно революционными, все это было простительно до тех пор, пока оставалось полностью изолировано от внешнего мира.
Попытка контроля и ослабления личных связей подозреваемого воплотилась в обязательной детали каждого досье: подробном перечислении лиц, контактирующих с подозреваемым и упомянутых в его делах. Этот список, составленный следователем, сверялся и правился сотрудником архива, который затем создавал регистрационные карточки учета на каждую фамилию. Как мы видели, еще в 1937 году Ежов настаивал на составлении подобных списков, подчеркивая важность обязательного включения в них близких родственников. Благодаря такому списку каждое дело становилось потенциальной отправной точкой для создания новых дел по принципу разветвляющегося дерева, которое берет начало из семейного, а затем угрожающе разрастается до «любых порочащих или близких контактов»[106]. Ведь именно контакты являются порочащими, будь они личными или любыми другими. Если переформулировать, криминализируется и преследуется здесь межличностное.
Человек мог самовыражаться, даже будучи заключен в стенах, нашпигованных подслушивающими устройствами. Ребенком я как-то подслушала, как друг моего отца признавался, что каждый вечер он идет домой, запирает все двери и окна, прячется в ванной и разражается бранью по отношению к режиму. Этот образ стал для меня, выросшей в Румынии в 1980-х годах, идеальной иллюстрацией этой безличной абстракции – «социалистического человека». Его проклятия наверняка педантично записывали. Но принимаемые им меры предосторожности, вероятно, убеждали слушавших в его безобидности. Этот последний рубеж скрытой свободы фактически подчеркивает циничную власть режима, которому не нужно было тратить ресурсы, чтобы раз и навсегда заклеймить всех критически настроенных индивидов, раз можно было позволить себе бесконечную слежку. Или, возможно, к 1980-м годам слишком много людей ругалось в своих ванных. В любом случае тайная полиция сделала максимум, чтобы отгородить воинствующих субъектов, поместив их в безнадежную изоляцию.
По поводу Фуко
Вектор моего анализа, направленный от показной театральности сталинской секретности и наказания, которое привычно доходило до физических пыток, к более изощренным практикам оперативной работы последующего периода, словно повторяет знаменитую дугу размышлений Фуко в книге «Надзирать и наказывать». На самом деле предложенная мною интерпретация ставит под сомнение ключевые аргументы Фуко. Самый очевидный из них – «хронологический вектор», который, как напомнила нам Лора Энгельштейн, никогда окончательно не опровергается тезисом Фуко:
…несмотря на стычки и сговоры, западные народы все-таки добрались от абсолютной монархии через просвещенный деспотизм Polizeistaat [полицеского государства] к либеральному государству, делегирующему власть через общественное самоуправление и контролирующему собственных граждан через управляющие механизмы автономной личности [Engelstein 1994: 224][107].
В Восточной Европе при