Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо фрагментированного образа подозреваемого ранних досье, в которых мнение близкого друга могло соседствовать с литературной рецензией, поздние оперативные дела предлагали более четкую картинку. Записывающее устройство предоставляло основной ракурс, с которого осуществлялось наблюдение за подозреваемым, и избранная дистанция оставалась неизменной изо дня в день. С появлением новых средств наблюдения возникли два типа рассказчика – протоколисты, просто делавшие расшифровки информации, полученной с записывающих устройств, и агенты более высокого ранга, периодически собиравшие ее воедино. Расшифровки записей порой сопровождались текстом изъятого письма или докладом осведомителя о разговоре, имевшем место вне зоны действия «жучков»; литературных рецензентов по-прежнему приглашали зайти и дать свой комментарий по поводу рукописи, у друзей и родных выпытывали информацию более личного характера. И все же явная какофония голосов информаторов зачастую заглушалась безличной интонацией, обусловленной новой технологией.
Если досье сталинской эпохи подгоняли последовательное развитие событий в очевидном направлении – от характеристики через автобиографию к признанию, то в досье последующего времени никакого развития не наблюдалось вовсе. Сложно определить начало, середину и конец дела, составленного из ежедневных данных наблюдения. Как это бывает с некоторыми современными романами, читатель вправе начать чтение с любой страницы. Вместо развития сюжета перед нами предстают однообразные расшифровки данных слежки, сменяющиеся обзорами рецензий прессы. И обработка данных куда чаще влекла за собой очередную расшифровку наблюдения, чем открытие следственного дела. Мало того, многие расшифровки складывались в неподъемные стопки из сотен листов, пока не приходило время их должным образом проработать. Такие задержки демонстрируют иную крайность по сравнению с притягиванием за уши версий, домыслами и разоблачениями, наполнявшими досье сталинских времен, в которых безобидных оперативных данных оказывалось достаточно для того, чтобы «сочинить» преступника. Эти досье выжимали максимум из той скудной информации, которую получали от оперативного отдела, предвзято подгоняя и толкуя ее или же вовсе используя в качестве повода сфабриковать неправдоподобное обвинение. Дела тайной полиции сталинского образца представляли собой характеристику, подминавшую под себя реальную жизнь индивида, превращая ее в нелепое клишированное детективное действо, которое, как мы видели, радикально расходилось с реалистической эстетикой современной системы наказания. Досье последующей эпохи словно вернулись к эстетике реализма, основанной на наблюдении и описании. К примеру, в них повествование выглядело покорно следующим за перипетиями жизни человека. Развязка нередко совпадала со смертью подозреваемого, чаще естественной. Часы бодрствования того или иного субъекта благодаря ежедневным расшифровкам расписывались в деле до мелочей. Ролан Барт называл детали, которые не оказывают влияния на сюжет или легко поддаются символическому толкованию, ключевой составляющей того, что он окрестил эффектом реальности (leffet de reel) [Барт 1994:392–400]. В досье этой эпохи эффект реальности зашкаливал, потому что подобные детали расплодились в них настолько, что подавляли едва проявлявшийся нарратив. Часто такое досье демонстрирует беспробудно серый гиперреализм.
Благодаря новым технологиям слежки тайная полиция могла позволить себе беспрерывный будничный надзор за субъектом, который не шел ни в какое сравнение с демонстративным, пафосным «пересочинением» врага эпохи сталинизма. Нельзя сказать, что новый тип наблюдения сводился к объективным записям – определенно, он умышленно оказывал влияние на поведение людей, очевиднее всего через угрозы[98]. И все же дела этой новой эпохи представляли личность и воздействовали на нее абсолютно иным способом, чем предшествовавшие им. Неотрывно следя за подозреваемыми даже в самые интимные моменты их жизни, записывая все телефонные разговоры, радиопередачи и точное меню их завтрака, полицейские редко приставали к ним с вопросами напрямую. Чревовещательные признания больше не выбивались из них в ходе выматывающих процедур допросов. Правда, подозреваемый все же мог быть вызван на устрашающую беседу в штаб тайной полиции, и, памятуя о том, что за ним постоянно следят, он должен был подтверждать информацию о себе, которую полиция всегда и так уже знала (что неизменно демонстрировала). Эти сеансы устрашения не имели целью добиться признаний или фальсификации преступлений, о которых агентам было бы неизвестно; скорее они напоминали подозреваемому, что обо всех его действиях, законных или нет, полиция знает.
Новые технологии наблюдения отлично подходили для свойственного этому времени перехода от ареста и наказания к «профилактике». Заново формулируя собственные задачи в 1972 году, Секуритате выпустила документ о мерах предосторожности и озвучила основные меры, которые следует применять по отношению к субъектам DUI: манипуляция, дискредитация, обрывание связей, предупреждение или запугивание[99]. Идущие в самом начале и в конце манипуляция и запугивание воплощали попытку «позитивного влияния» на подозреваемого с применением на него той или иной степени давления. В этом случае задачей досье был сбор биографических данных, которые, инкриминируя ему что-либо или нет, должны были вываливаться на подозреваемого с целью заставить его эту самую биографию изменить.
Оставшиеся тактики, дискредитация подозреваемого и разрыв его социальных связей, планомерно работали на «изоляцию» индивида до такой степени, чтобы его действия перестали иметь хоть какое-то влияние на его окружение[100]. Изоляция стала ключевым термином как в административных документах, так и в самих досье[101]. В этот период тайная полиция стала сдерживать свою страсть к резким преобразованиям самого характера субъекта и вместо этого сфокусировалась на пристальном и вселяющем страх наблюдении за ним, а также на расстройстве его отношений с окружающим миром. Как становится ясно из, на первый взгляд, парадоксальной борьбы Штайнхардта за свои крамольные тюремные мемуары, возникло новое разделение между личным, общественным и политическим. Когда в 1972 году его рукопись была конфискована, Штайнхардт позвонил в штаб тайной полиции и спросил о ней. Он не моргнув глазом описал политически вредное содержание дневника, включая собственное обращение в христианство в тюрьме, которую описал во всех мрачных деталях, в том числе и откровенные рассказы о широко распространенных в ней пытках. Штайнхардт настаивал на том, что этот провокационный дневник является предметом интимного характера и, следовательно, не заслуживает внимания или прочтения со стороны тайной полиции. И полиция вроде бы согласилась с ним. Преступлением, с их точки зрения, были публикация или раскрытие фактов, изложенных в этих мемуарах, хотя бы одному человеку – стенографистке. И тогда невозмутимый в отношении содержания своего крамольного творения Штайнхардт покаялся в том, что нанял человека, а не набрал текст сам, и продолжил упорно подчеркивать личный характер своего текста. «Декларации» Штайнхардта представляют собой уникальный документ, заслуживающий того, чтобы быть процитированным без сокращений. С одной стороны, это наиболее подробный рассказ о мотивах, стоящих за написанием его главного произведения, украшенный его коронной смесью бытового, книжного и