Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши решили действовать открыто и пошли к нему. А он уже и сам заявил о письме у себя в институте. Он показал нашим письмо брата — это была целая исповедь о том, что с ним произошло с того дня, когда он совершил непростительную ошибку и уехал из Петрограда к белым. Он извинялся перед братом за то, что, убегая, забрал все семейные ценности. Ему удалось их сохранить, а во время жизни во Франции значительно приумножить. Он писал, что активно и успешно занимается коммерческой деятельностью, и спрашивал, можно ли переводить в Советский Союз ему деньги. И дальше он очень сильно писал о своей тоске по родине, о своем одиночестве, на чем свет стоит костерил белую эмиграцию со всеми ее бредовыми антисоветскими делами и мечтами. А о своем друге генерале написал, что считал его раньше умным человеком, а теперь видит, что он ослеп и оглох от ненависти к большевикам. Еще он писал, что давно и внимательно следит за тем, что делается на родине, и что, по его мнению, большевики предложили России единственно возможный путь к благоденствию. И заканчивал письмо строчками о том, что он все чаще думает, как бы ему вернуться в Россию, даже понеся при этом наказание, но если, конечно, его не расстреляют. Спрашивал об этом мнение брата.
Представляешь, как вдруг открылся этот арифметически ясный полковник и какая, оказывается, была тут алгебра.
Ну вот... Брат ответил на его письмо. Выждали мы примерно месяц, и я явился к полковнику домой с деловым визитом. Спрашиваю у него, не хочет ли он на паях со мной открыть торговое дело по продаже автомобилей. Он отказался, сказал, что у него еле хватает сил и времени вести те дела, какими он уже занимается.
Пока мы разговаривали о деле, он ко мне привык немного, и тогда разговор у нас пошел на темы другие — о жизни, о политике. И в одну прекрасную минуту я передал ему ответное письмо от брата. Он прочитал его несколько раз, и я видел, как он волновался. Тогда я сказал, что могу помочь ему вернуться в Россию, чтобы спокойно там жить и работать? И не будет ему никаких наказаний. Но за это надо помочь России в одном деле. Действительно, эта была прекрасная минута, потому что с нее началась помощь полковника нашему делу, которое вскоре было успешно завершено.
Вот, Виталий, что такое алгебра человека...
В своей комнате Самарин над раскладушкой прикрепил к стене примитивную, вырезанную из учебника карту Прибалтики. Если смотреть на нее лежа, Литва силуэтом похожа на скуластое лицо, а зеленоватая Латвия — как берет на ее голове. Сверху вырез — это Рижский залив. После занятий по подробной карте-десятиверстке Самарин на этой маленькой мгновенно узнает и называет все точки — города. Вон там внизу, справа, точка — город Краслав. И сразу память выдает справку: пограничный с Белоруссией город, стоит на озере, есть там дворец, построенный во времена Петра. А почему там петровские следы? Как, впрочем, и в Елгаве, и в Риге! Знаем, знаем. Это след войны Петра со шведами. Ну а что за точка в самом верху слева? Город — порт Вентспилс. Давайте, товарищ Самарин, совершим поездку из Краслава в Вентспилс по железной дороге. Можно ехать и через Ригу, и через Елгаву. Но билет мы купим лучше в Даугавпилсе. Там станция крупная, и мы будем менее заметны. Такие путешествия по Латвии Самарин совершает каждый день.
О всех более или менее крупных населенных пунктах Латвии он знает не только по справочнику. В Москве работали эвакуированные из Латвии работники НКВД, беседы с ними — в программе занятий. Очень полезное дело. Один товарищ пришел на занятие с фотоальбомом и планом Риги, и они целый день гуляли с ним по улицам этого города, любовались его площадями, памятниками, мостами, парками. Дня не хватило. Закончили прогулку на другой день.
Прочитаны книги по истории Латвии, ее экономике, природе, этнографии. Эвакуированный в Москву латышский писатель провел с Самариным беседу о латышской литературе.
Все это он усваивал цепко, память у него была отличная. А вот латышский язык давался трудно. Однако по легенде ему и не нужно знать его очень хорошо, но, если при нем будут говорить по-латышски, суть разговора он должен понимать. Главным языком у него будет немецкий. Часами Самарин зубрил латышские слова...
Но Латвия — только часть программы. С начала марта началась такая же зубрежка материалов по Литве и Германии, причем для него это было не менее важно: ведь он, как коммерсант, уроженец Мюнхена, «приедет» в Латвию через Литву.
Германия давалась легче. Отличное знание немецкого языка позволило ему прочитать все подобранные для него книги, журналы, газеты, справочники. Современную историю и политику Германии он изучал по тем же учебникам, какими пользовались его сверстники в самой Германии. Немецкое право он неплохо знал по институту. Фашизм свел историю и политику в такую примитивную схему, что Самарину, чтобы твердо ее усвоить, иногда приходилось даже «забывать» то, что он знал о Германии раньше.
День за днем Самарин «залезал» в Латвию, Литву и Германию все глубже и глубже и вдруг однажды с тревогой обнаружил, что каждое новое узнавание, наслаиваясь на прежние, как бы затушевывало их. Вот, хоть убей, не мог однажды вспомнить, в каком году к власти в Латвии пришел Ульманис
Самарин рассказал об этом Ивану Николаевичу, но тот нисколько не встревожился.
— Это всегда так бывает, — сказал он. — Закрома твоей памяти забиты информацией, надо, чтобы все прочно улеглось. И мы займемся теперь делами, так сказать, практическими.
Пошли занятия по новой программе, а в ней: стрелковое оружие, мины, радиосвязь, пешие переходы на дальние дистанции, автомобиль, мотоцикл, «почтовые ящики» и еще до черта всякой всячины. Правда, многое тут Самарину уже было известно — он занимался этим до войны в спецучилище и теперь в разведшколе, но почему-то там все заучивалось как-то абстрактно: нужно знать, и точка. А сейчас это надвинулось на него уже не как наука, а как его личное оружие в той борьбе, которая предстояла ему буквально завтра, и в борьбе не на жизнь, а на смерть. Вот о чем не хочется думать, и нельзя об этом не думать... о смерти...
Допустим, провал — и его схватили... Избиение, пытки... Это он выдержит... Да, выдержит. Почему-то он уверен. А если расстрел? Мгновенный выстрел — черт с ним, это мгновение уже не мое. Наверное, самое страшное — ожидание этого мгновения и когда поведут...
Всякий раз, когда он начинает думать об этом, перед ним почему-то возникает лубочного вида плакатик: «Героическая гибель летчика Гастелло». На шоссе — колонна танков с крестами на башнях, и в центр колонны пикирует горящий самолет, который сам летчик сюда нацелил. Самарин закрывает глаза, видит пикирующий самолет так, как видят его немцы, еще не понимая, что сейчас произойдет, и, может быть, даже торжествуя, что русский самолет горит. И Самарин видит теперь все, как видел из самолета Гастелло. Точно, точно — самый центр колонны, мгновение — грохот, огонь, крики... Темнота... Тишина... Нет ни самолета, ни Гастелло, который мгновение назад своими руками кренил машину сюда, в центр колонны, где была его смерть...
Смог бы я это? Самарин не спешит ответить. На собрании, на митинге он ответил бы сразу: смог. А наедине с собой он сразу так ответить не может. Сначала он должен вместе с Гастелло пережить все, начиная с самого главного момента, когда он отбрасывает все мысли и остается с одной — направить свой горящий самолет в колонну гитлеровских танков. Еще секунду назад можно было отвернуть в сторону от шоссе, там недалеко лес, и там можно прыгнуть, но та секунда уже позади, и остались только эти — на пикирование в центр колонны вражеских танков. Впрочем, сколько тут могло быть секунд? Допустим, пять. Громадное время — раз, два, три... а земля все ближе. И с ней — смерть. Есть еще возможность вспомнить близких. Нет, не надо. Когда само сердце нацелено на врагов — не надо. Думать только, как бы не ударить мимо! Точнее, точнее. У Самарина зубы сжаты до боли в висках и холод ветром по спине. Удар! И он незаметно для себя вслух хрипло произносит: