Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас, когда она вставала, у нее был такой же взгляд, как тогда в Берлине – когда я выбежал из комнаты и спустился вниз по ступенькам. Моя мать стояла внизу и смотрела в одну точку. Отец держал ее за обе руки, словно она могла упасть. Он предупреждающе протянул ко мне ладонь. Я не стал мешать. Подходить к ней было нельзя. Я смотрел на нее. Там, внизу, стояла моя мать, но я не узнавал ее. Отец отвернулся и начал ждать. Ее глаза были пусты. Она ничего не слышала. Ничего не видела. Ее там не было. Она была мертва.
Я уставился в пустоту, словно пытаясь ей подражать. Почему? Потому что она меня не видела? Я боялся, что она меня забудет? Я повторял за ней, пытаясь лучше ее понять? Не знаю. Я не знаю, почему так отреагировал, помню только, что мир остановился. И в этом оцепенении я начал думать. Медленно, словно при плохом водоснабжении, в мозгу побежали мысли. Закапали мне в сознание. «Так и выглядит ад, – подумал я, – белый и абсолютно тихий». В глубоком ужасе я испытал острую потребность жить.
14
Жан и Отто сидели на кухне. Дверь квартиры распахнулась. Что-то прошуршало по стене в коридоре. Голос Салы тихо напевал песню Хорста Весселя[11]. В окно светило полуденное солнце.
– Знамена ввысь! Ряды смыкая плотно,
Походкой твердою идут штурмовики.
Товарищи, убитые Ротфронтом,
В наших рядах, незримы и легки.
Коричневым дорогу батальонам!
Освободите путь штурмовикам!
И свастика – надежда миллионов,
Она подарит хлеб и волю нам.
Сигнал последний наше сердце греет,
К борьбе уже готовы мы давно.
Повсюду знамя Гитлера пусть реет,
Недолго рабству длиться суждено!
Сала прошла по длинному коридору и появилась перед ними. Жан спокойно на нее смотрел.
– Что произошло?
– В смысле? Эту песню сейчас поют повсюду. Почему я не могу ее петь?
– Сала.
Жан опустил плечи. Что он должен сказать? Это отвратительно? Тебе там не место? Ты там лишняя? Он и сам был лишним. С каждым днем его жизнь все более подвергалась опасности, но иначе он не умел и со временем привык. Лучшее, что он смог выдумать, – держать дочь на расстоянии от этого мира, ходить с ней на концерты, в театры и в музеи. Он всегда думал, что боль и утрату можно излечить красотой, что можно уберечь дочь от серой мещанской «нормальности» и варварства, если вырастить ее вне этой реальности. Он посмотрел в ее упрямое лицо.
– Коричневым дорогу батальонам! Освободите путь штурмовикам!
– Прекрати петь эту чушь! – вскочил Отто и схватил Салу за плечи. Сала вырвалась и с горящим взглядом запела дальше:
– И свастика – надежда миллионов, Она подарит хлеб и волю нам.
Отто умоляюще посмотрел на Жана. Голос Салы торжествующе поднялся на октаву выше.
– Сигнал последний наше сердце греет,
К борьбе уже готовы мы давно.
Повсюду знамя Гитлера пусть реет,
Недолго рабству длиться суждено!
Все замерли. Было слышно лишь растерянное дыхание. На лице Жана медленно расплылась улыбка, и его сдавленный смех прервал тишину.
– Эта песня… Похоже, никто не обращает на нее особого внимания.
Сала недоверчиво уставилась на отца. Тот принялся негромко напевать первые такты песни. Отто ударил кулаком по столу.
– Ты тоже будешь петь этот бред?
– Знамена ввысь… та-та-та-та.
Жан поднял воображаемое знамя ввысь и повторил первые ноты.
– Та-та-та-та! Вы не замечаете? Знамена нужно поднять ввысь, но ноты идут вниз. Та-та-та-та.
Он пропел мелодию снова и показал левой рукой, как опускаются ноты, а правой продолжал размахивать воображаемым знаменем. Руки летали вверх и вниз, вниз и вверх, Жан согнулся от смеха, по его щекам побежали слезы.
Они молча сидели за столом. Отто зажал голову руками, будто боялся, что она лопнет. По радио Comedian Harmonists пели песню «Выходные, солнце».
– Проклятая морось.
Отто посмотрел в окно. На столе лежало письмо. Жан осторожно подвинул его к Сале.
– От твоей матери.
Она сразу взяла конверт, покрутила его в руках, понюхала и положила обратно на стол. Последнее письмо от Изы пришло после захвата власти Гитлером. С тех пор Сала не получала от матери никаких вестей. Тогда Иза еще жила в Толедо, а это письмо пришло из Мадрида.
– Ну, теперь я должна быть даже благодарна, что она меня бросила.
Казалось, мрачное лицо Отто ее забавляет.
– Да, если бы она жила с нами и обратила меня в иуде-е-ейскую веру, – она впервые в жизни иронично растянула слово, – тогда сейчас я считалась бы полной еврейкой. Полная еврейка – звучит неплохо. Почти как полная идиотка, да? Полукровка здесь немного проигрывает, не считаете?
Она взяла конверт, ненадолго замерла, потом разорвала его и достала письмо. Отстраненно пробежала глазами по строчкам, запихнула две короткие страницы обратно в конверт и бросила на кухонный стол.
– Как мило, она о нас заботится, особенно обо мне. Спрашивает, не желаю ли я отправиться к ней в Мадрид. – Она прикусила губу. – Думаю, я бы предпочла трудовой лагерь.
Жан взглянул на письмо.
– Читай спокойно.
Жан потянулся, достал из конверта тонкие листы бумаги и осторожно расправил. Иза спокойно и серьезно предупреждала их о том, что может произойти. Она рассуждало здраво и деловито. В конце – приглашение и привет Жану, вместе с призывом к благоразумию. Добавить, как обычно, было нечего.
Сала гневно расхаживала вокруг, подбоченившись, а потом наконец не выдержала и сорвалась:
– Я не еврейка. Я не хочу быть еврейкой. И не буду. Я – не – хочу. Ни наполовину, ни полностью, вообще никак, – она тяжело дышала, густо покраснев. – Зачем она мне нужна? Я ее ненавижу. Ненавижу ее и весь ее сброд. Мне все равно, что с ними будет. Они должны оставить меня в покое. Они должны исчезнуть!
Ее голос сорвался. Теперь она стояла у окна. Снаружи сияли фонари уходящего дня. Не для нее. Улицы, скамейки, аллеи деревьев, где шли по делам или искали покоя