Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто снес бы бич и посмеяние века.
Бессилие прав, тиранов притеснение,
Обиды гордого, забытую любовь,
Презренных душ презрение к заслугам,
Когда бы мог нас подарить покоем
Один удар? Кто нес бы бремя жизни,
Кто гнулся бы под тяжестью трудов?
Да, только страх чего-то после смерти —
Страна безвестная, откуда путник
Не возвращался к нам, смущает волю...
Если здесь не перечислено все то, что поощряет к самоубийству, то во всяком случае названы многие из его покровителей, — личные и общественные невзгоды, социальная неправда, обиженное сердце и то невыносимое, что заслуги разбиваются о презрение презренных. И самое бремя жизни, ноша трудов и трудная смена дней способны каждого привести к добровольной могиле. Но вот, и она, повидимому, представляет собою не конец, а только перемену и продолжение. От жизни нельзя избавиться; однажды данная, она уже от нас не уходит, и Гамлет спрашивает себя:
Умереть? Уснуть?
Но если сон виденья посетят?
Что за мечты на смертный сон слетят,
Когда стряхнем мы суету земную?
Вот что дальнейший заграждает путь!
Вот отчего беда так долговечна!
Все уснули бы, все легли бы на отдых, если бы можно было уснуть „сном силы и покоя, как боги спят в глубоких небесах“; но горе в том, что будут сновидения, что в нашу ночь ворвется наш день, и perpetuum mobile сознания не прекратит своей неугомонной и мучительной работы. Человек боится не смерти, а бессмертия. Что оно такое, это мы узнаем в кошмарные часы бессонницы, которая ведь и есть образ бессмертия на земле. Отрада временной смерти, временное самоубийство сна посещают нас каждый день; но и тогда не покидает нас вечная спутница наша, мысль, — она сплетает в причудливые арабески сновидений все пережитое, все денное, и к нашему изголовью опять слетаются передуманные думы и чувства, и давнишние грезы: кто же поручится, что последний сон смерти будет свободен от видений, что смерть не будет смущена жизнью? Если по ту сторону гроба расстилаются безбрежные поля если там ожидает нас ад или рай, все то же, однажды зажегшееся сознание, то какой же смысл прибегать к самоубийству? Оно бесцельно и бесполезно; и только потому Гамлет на свой классический вопрос „быть или не быть?“ должен был с грустью ответить утвердительно. Нельзя не быть.
Таким образом, с точки зрения Шекспира и Гамлета, самоубийцы, это — те, которые поверили в абсолютный конец, в сон без сновидений, в сплошную смерть; это — те, которые не задались мыслью об ожидающем их продолжении. При зловещем свете такой пессимистической идеи единственная преград для всеобщего, всечеловеческего самоубийства, это — боязнь нового бытия, а вовсе не солнце, не тепло, не радость жизни.
И если бы даже были побеждены те конкретные поощрители самоубийства, те его духи-соблазнители, которые названы в знаменитом монологе Гамлета, то все-же остаются у добровольной смерти такея чары, которые всегда могут вскружить голову и увлечь любого человека в манящие воды Нирваны. Инстинкт самосохранения в нашей иррациональной душе сталкивается со своим противником — инстинктом самоуничтожения. И как-раз тогда, когда хочется жить, когда жизнерадостная молодость бродит в зеленом лесу, вдруг из-за какого-нибудь дерева выглядывает самоубийство и зовет к себе, и молодое существо неотразимо устремляется в его объятия. Значит, нельзя думать, будто самоубийцы— непременно те, кто недостаточно освещен и согрет солнцем, кто ему не сын родной, а пасынок: нет, оказывается, в самую солнечную пору, когда только начинаешь, когда еще очень далеко до усталости,— именно тогда больше всего чарует и пленяет-призыв смерти; нигде она так не заманчива, как в разгаре жизни. Вот как об этом говорит мудрый Тютчев:
. . . есть других два близнеца,
И в мире нет четы прекрасней,
И обаяния нет ужасней,
Ей предающего сердца.
Союз их — кровный, не случайный,
И только в роковые дни
Своей неразрешимой тайной
Обворожают нас они.
И кто, в избытке ощущений.
Когда кипит и стонет кровь,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и любовь?
Нет большего утверждения жизни, чем любовь: она хочет жить не только за себя, но и за других; она патетически привлекает к настоящему будущее, то, что еще не родилось: она живое продолжает, и, несмотря на это, именно любовь вступила в союз не случайный, а кровный, — с самоубийством. Во всем содержании мира самое родственное, что встретила себе любовь, это была смерть. Больше всего хочется смерти тогда, когда любишь. Влюбленные сознают, что они уже взошли на самую вершину бытия, что впереди ожидает их не большее, а меньшее, что сумма дальнейших дней уже ничего не может прибавить к их предельному блаженству. И с улыбкой счастья они умирают, они спокойно уходят из той жизни, от которой они уже взяли все. Так искушения, одинаково самоубийства и любви, реют над нами, когда царит в нас „избыток ощущений“, когда „кипит и стонет кровь“. Горячая кровь более склоняет к смерти, нежели остывающая. Почему же это’?
Несомненно, что такие самоубийцы, как Ромео и Джульетта, своей смертью поют гимн жизни. Несомненно, что те юные, прекрасные я восторженные, которые подпадают тютчевскому соблазну самоубийства, умирают не потому, чтобы жизнь казалась им скудной и ничтожной, а напротив, потому, что она их ослепляет и заливает драгоценностями своих лучей. Она рисуется им огромной, неслыханной, поразительной; себя же сравнительно с нею они ощущают какими-то сосудами скудельными. Им страшно, что они не вместят жизни. У нее гигантские чувства, царственная любовь, титанические мысли; так много нужно сделать, так она требовательна, так трудно быть достойным ее, — и вот из уважения к ней и из сознания собственной малости вычеркиваешь себя из ее списков. Ее переоцениваешь, себя недооцениваешь. Есть такое самоубийство, порождение идеализма: это — жертвоприношение на алтарь великой богини, Жизни, это —религиозный акт смирения