Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда началась перестройка, отец прозорливо отметил, что «красные директора» обналичат свои должности в капитал. Поэтому они сбросят с себя советский хомут с огромным удовольствием. Он профессионально разбирал развал армии, полное отставание в области микроэлектроники. Слушая его, я думала, что он еще расправит плечи и покажет всем, на что способен. Я ждала от него каких-то великих поступков. И вот настал час икс. Почему-то именно в день, когда начались события у Белого дома, захват власти ГКЧП, я представляла, как он поднимет свой Генштаб и защитит молодую демократию. Конечно же, это были остатки детских представлений о нем, и я бы никогда не призналась ему, что жду от него чего-то особенного, но все-таки я хотела видеть своего отца героем.
Я позвонила ему утром 19 августа.
– Ты слышал? – спросила я вполне участливо, ожидая сочувствия.
– Я только что вернулся с дачи, устал… – незнакомым голосом ответил отец.
Я даже растерялась. Он явно не хотел говорить, и я понимала, почему. Но во мне звенела обида.
– Что же делать? Ребенок в Латвии, такой кошмар. Они же с мамой не смогут вернуться!
Он молчал. Это становилось невыносимо.
– Что ты молчишь? – раздраженно вскрикнула я.
– Этого следовало ожидать, – осторожно ответил он и вдруг прибавил. – Сейчас всем надо помолчать.
– Помолчать?! – заорала я. – Вы намолчались, хватит, мы больше не будем, – и положила трубку. Он безусловно намекал мне на то, что нас прослушивают. Но мне было уже все равно.
Я ничего не слышала об отце все три дня. Он не звонил, не интересовался, где я, жива ли. Он знал, что в городе нет никого из близких. Он безусловно догадывался, где мы с Петром находимся. И ничего. Я отмеряла время его молчания, и оно вырастало для меня в годы. Я представила, как меня арестовывают в 30–40–50-е годы, а он тихо сидит в своей норе.
Дед возвышался над ним, как и его любимое «советское государство». Советское государство дало тебе все – образование, квартиру, работу. Ты без него – ноль без палки. Максимы деда – вели отца и дальше по жизни.
А ведь это отец сказал мне когда-то, что, если бы случилось офицерское восстание, он в нем бы обязательно принял участие. Но теперь я видела, что он перепуган навсегда, что он – еще пятидесятилетний человек – закопал себя сам.
Повторялось то же, что было со мной в девять лет, когда впервые я увидела его пьяным…
Что влияет на направление судьбы? Мы следуем некой привычной логике, считая, что сами делаем выбор. И нам кажется, что определенные действия обязательно повлекут за собой нужные последствия. Ведь именно так определено в физическом мире, и мы полагаем, что и человеческая жизнь устроена таким же образом. Ударил по пальцу молотком – он болит. Это ясно. А если нет никаких материальных причин и на движение судьбы влияет нечто невидимое, неосязаемое: любовь, ненависть, предательство, страсть…
Чаще всего жизнь меняет свое русло от неуловимых, скрытых импульсов. И только потом, оглянешься – ах, вот что было!
Когда переворот, которого совсем не ждали, оказывается бесспорным, нужным и необходимым – говорят: «что не происходит – все к лучшему». А если наоборот, неведомая сила уничтожает все в прах, в том числе и жизнь? Так судьба – «знает», или «не знает»?
Когда стоишь совсем близко к человеку и видишь повороты, виражи, изгибы его жизни, то убеждаешь себя, что у судьбы есть свой замысел и логика. Самонадеянно читаешь язык событий, перелистываешь главы, ищешь завязку и даже можешь показать место, где наступит катарсис… Но издалека жизнь выглядит как хаос, как неправедно разгулявшаяся стихия. Болезнь, смерть – всегда выглядят несправедливо и несвоевременно. А рождение человека своевременно? Справедливо?
И только литература пытается распутать, изъяснить, истолковать как-то метафоры судьбы.
Я стала что-то различать уже после тридцати лет, когда испытала настоящую душевную боль. Мне даже кажется, что без подобной боли – ничего бы мне не открылось.
Сын, сам того не желая, изменил мою судьбу.
Сын был абсолютно идеальный мальчик. Не доставлял никаких забот. Единственно, что был несколько больше, чем другие дети, погружен в себя и в свои игры. В нашей квартире на Смоленском бульваре у него была своя комната с лестницей на высокие антресоли, где он мог играть и прятаться от всех. Так как у меня в детстве ничего подобного не было, мне казалось, что своя тайная комната-нора, куда ты можешь уйти от мира, – это по-настоящему прекрасно. Он тоже так думал. Его не интересовали другие дети. Он жил от праздника до праздника, от одних подарков до других. Его любили и хвалили родственники и знакомые, все, кто появлялся на пороге нашего дома. А так как к бабушке – директору сценарной студии в начале 80-х годов ходили все именитые кинематографисты того времени, то у моего сына не было отбоя от поклонников его детских талантов.
Первый класс стал для него настоящим изгнанием из рая.
Ваш мальчик не умеет завязывать шнурки! Он у вас такой странный! Почему странный? Посмотрите, как он поворачивает голову. А как он ее поворачивает? Вы сами не видите? Так говорила мне завуч школы, предлагая забрать сына. Мы стояли в коридоре у большого белого подоконника. Напротив, она – длинная, костлявая дама, почему-то рассказывающая в подробностях историю своих тяжелых родов. Я часто сталкивалась с тем, что люди ни с того ни с сего принимались мне повествовать про свою жизнь. Обычно я слушала с интересом. Но порой эти разговоры превращались в особую форму насилия. Зачем-то должна я была знать, каким боком шел ее младенец и как у нее отделялась плацента.
– А у вас не было родовой травмы? – весело спросила она и даже, кажется, подмигнула. Видимо, она хотела так меня поддержать. Я отрицательно покачала головой. Внушить мне сомнения в моем сыне было бесполезно; я считала его самым умным и проницательным. Он прослушал половину детской классики, был во всех музеях Москвы и, как мне тогда, самонадеянно, казалось, хорошо меня понимал.
Я не ответила ничего. А спустя неделю, пытаясь зайти в школу вместе с сыном и другими родителями, чтобы, как и прежде, завязать ему шнурки на сменной обуви, увидела ужасающую картину. Моя завучиха хватала родителей, которые вели своих первоклассников, и выпихивала их за дверь. Некоторых она даже била. Дети кричали, родители, отбиваясь, грязно ругались. Мне тогда это напомнило картины из фильмов про войну, где фашисты разлучают детей с матерями. Не хватало только гудков паровоза. Я не стала искушать судьбу, отпустила своего мальчика одного и через стекло с горечью смотрела, как он путается в шнурках. Тем временем побоище продолжалось. Завуч кричала, что больше ноги родителей не будет в школе – они тут пачкают и мешают. Я тогда подумала, а не было ли у нее самой родовой травмы, может быть, она зря наговаривала на своего бедного ребенка. Когда я вернулась домой, то почти бессознательно стала листать огромный телефонный справочник и, наткнувшись на номер РОНО своего района, позвонила. Трубка недолго погудела, и мне ответили. Убитым голосом я проговорила, что хочу рассказать о том, что видела сегодня возле школы, где учится мой сын. Возникла пауза, и номер перевели куда-то выше. Трубка заговорила сладко и вкрадчиво. О чем я хочу рассказать? Какие безобразия я еще наблюдала в школе? Я сказала, что мне хватило сегодняшнего рукоприкладства. Я еще раз повторила свой печальный рассказ. Под конец сказала, как меня зовут, чтобы они записали, но трубка охнула и пропела, что им этого не надо. Главное, что они приняли сигнал. Сигнал! – я вздрогнула. Раздались короткие гудки. Я сидела, опустив руки, и думала о том, как низко я пала. Передо мной возникла картина: мою завучиху ведут, сковав руки наручниками, а ее маленький сын с родовой травмой остается один.