Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сюжет поэмы, восходящий к средневековой новелле, напоминает пьесу Шекспира (легко догадаться, какую), но кончается она не трагически, а счастливо. Просперо и Маделина любят друг друга, хотя их семейства смертельно враждуют. Просперо знает, что его появление в замке Маделины грозит неминуемой гибелью. И все же проникает туда в разгар празднества, в канун Дня Святой Агнессы. В эту ночь Маделина ложится спать, сотворив особые обряды: согласно поверью, в эту ночь во сне она должна увидеть своего суженого. Просперо, уговорив сочувствующую служанку, прячется в спальне и, когда его любимая засыпает, достает приготовленные яства и, приготовив маленький пир у ее ложа, будит Маделину. Она поначалу не понимает, сон это или явь, но, в конце концов, поддается на уговоры Просперо и бежит с ним из объятого пьяным храпом замка, мимо упившихся до бесчувствия стражей.
Тут надо сказать, что Китс был моей первой, нержавеющей любовью в английской поэзии. Я перевел много его стихов, в том числе «Оду Соловью» и «Оду Греческой Урне», но за «Канун Святой Агнессы» не брался — робел. Но однажды у меня написалось стихотворение «Спящая», как бы по мотивам поэмы. Вот три строфы из середины:
Не просыпайся! Этот сон глубокий
Покрыл все недомолвки и упреки,
Как снег апрельский — слякотную муть;
Ты спишь — и спит дракон тысячеокий
Дневных забот. Как ровно дышит грудь
Под кисеей! Не все ль теперь едино —
Назвать тебя Психеей, Маделиной
Или соседкой милой? — Все равно;
Когда ты — луч, струящийся в окно,
И неумолчный шелест тополиный.
Пусть блики от витражного окна
В цвет крови или красного вина
С размаху мне забрызгают рубаху, —
Но этот воздух не подвластен страху,
И пурпура сильней голубизна.
Тут едва ли не в каждой фразе — отсылка к Китсу. Прокомментирую последнюю строфу, чтобы показать, как это все устроено (вернее, как все это само устроились). В основе всей строфы тот эпизод из поэмы, когда Маделина, оставшись одна в спальне, начинает молиться перед окном, украшенном цветными стеклами:
Узорною увенчанное аркой.
Причудливой резьбой окружено,
Залитое луной полночно-яркой,
Бессчетными огнями зажжено.
Трехстворчатое высится окно,
И стекла, махаона многоцветней.
Пылают, как пурпурное вино…[4]
В следующей строфе описывается, как морозный свет из окна, пройдя сквозь стекло, бросает багровые и алые отсветы на грудь молящейся девушки. Я совместил это с эпизодом из биографии Китса, — в то время уже больного туберкулезом. Об этом эпизоде известно от Джона Брауна, друга Китса, в доме у которого он тогда жил. Ночью Брауна, спавшего внизу, разбудил долгий надрывный кашель. Он поднялся в спальню Китса и увидел, что тот сидит на кровати, рассматривая каплю крови на своей ночной рубахе. «Посмотри, Джон, на цвет этой капли: она алая, значит, кровь артериальная. Эта капля — мой смертный приговор» (This drop is my death warrant). Он был профессиональным медиком и хорошо разбирался в таких вещах.
Пусть блики от витражного окна
В цвет крови или красного вина
С размаху мне забрызгают рубаху…
Мы словно видим — сквозь пурпурные блики на платье Маделины — пятно крови на ночной рубахе Китса.
Но этот воздух не подвластен страху,
И пурпура сильней голубизна.
Тут аллюзия на сонет Китса, который начинается словами: «Blue! ‘tis the life of heaven…». («Голубизна! Ты лик живых небес…»).
А кончается сонет — в прозаическом пересказе: «Сколь сильна ты, голубизна, даже в незаметном цветке — своем земном отблеске. Но сколь ты мощна и грозна, когда сверкаешь в глазах, из которых глядит моя Судьба!»
Ракушка пятнадцатая. От Хэмпстеда до Рима
(Мнемозина)
Милой соседкой была Фанни Брон, чья семья сняла в Хэмпстеде дом рядом с Китсом и Брауном, их сады были разделены лишь маленьким заборчиком. Поначалу она показалась ему не особенно умной, и притом «с причудами», но уже через две недели все перевернулось. Он полюбил — полюбил, как никогда прежде, со всей пылом молодости и ускользающей, убывающей жизни.
Биографы Китса называют 1819 год annus mirabilis — годом чудес. Он был вершинным в творчестве поэта; вскоре болезнь окончательно надломит его силы, и настанет немота. Начался год поэмой «Канун Святой Агнессы», продолжился весенними одами, которые критики именуют не иначе, как «великими» и «бессмертными». Первой была «Ода к Соловью» — конец апреля 1819 г.
По воспоминаниям Брауна, в тот день после завтрака Китс вынес из дома свой стул и долго сидел, задумавшись, под цветущей сливой, слушая соловья, устроившего гнездо в их саду.
Я дважды посещал это священное для всякого китсолюба место, с перерывом примерно в двадцать лет. В первый раз — это было в 1990 году — мы пришли вместе с Мариной и подарили музею русское издание стихотворений и поэм Джона Китса в серии «Литературные памятники», в котором были и наши переводы. И мы увидели под стеклом то самое обручальное колечко, которое поэт вернул невесте, когда понял, что он болен безнадежно. И вышли в сад, где они гуляли.
Во второй раз я был один, и музей в тот день был закрыт. Конечно, можно было заранее поинтересоваться, посмотреть, предусмотреть, учесть и заранее спланировать. Ничего этого я не догадался сделать, увы. Но небеса любят разгильдяев и наказывают их не строго. Да и был ли я наказан в тот день? Наоборот, награжден — чистотой и безлюдьем раннего утра, рассветной свежестью — и каким-то неслыханным безумием соловьев, гремевшим из каждого куста, из-за каждой ограды. А еще — строками, которые в тот день у меня