Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это время раздается звонок на перерыв. Он какой-то пунктирный, словно «тире» в азбуке Морзе. Что вы, сэр... что вы!.. лепечу я, стараясь впихнуть свои восклицания в промежутки между звонками.
Маэстро исчезает. Источник звонков – у меня перед носом. Это синий телефон. Автоматически беру трубку, хотя и не понимаю, где я, кто я... Слушай! – девичий голос врезает мне мозг. – Тут, это самое, гость приехал! Угадай, от кого? Я тебя не разбудила?
Забор, ящики, луна.
Ящики, забор, снег.
Снег, луна, ящики.
Ну, разбудила, говорю. И спасибо за это! (Свободной рукой включаю батарею.) Нет, правда, ты не обижаешься? – она смотрит на кого-то другого, это я чувствую четко. Какое, к черту, «обижаешься»! А если бы проверка? Я же на работе! Разве мне можно спать?! Нет, но... она дышит в трубку очень не повседневно. Кто приехал-то? А угадай! Не знаю, говори. А вот кое-кто из города Ростова-на-Дону!
Джек?!!
Пауза.
Джек, что ли?!! Цепенею, как ящерица.
(Джек – мой давнишний приятель. Платоническая, вряд ли обоюдоравная, симпатия. Поэт, менестрель, лайф-артист. На него молится пол-Петербурга. Пока другая половина, прекратив дышать, слушает его песни.)
Нет, говорит девочка. Это друг Джека. Как зовут? (Какая, впрочем, мне разница? раз это не сам Джек?) Зовут... полувопросительное замешательство. (В сторону.) Как тебя зовут? Меня-то? – вахлацкие скрежетания сиплого тенора. Ну, Ко-о-оленькой мамаша кликала. Батя – Коляном. А Джек зовет так: Никель! (Девочка одобрительно хмыкает.) Никель, да! А можно – Николя! (Ни двора! визгливо подхватывает девочка.)
Ну что ж, подытоживаю я мысленно. Друг – гость рангом пониже, но это же друг Джека!
Три часа ночи.
Так, начинаю я отдавать распоряжения, ты его кормила? Дай вермишели с фрикадельками, только подогрей, дай шпрот, дай чаю с печеньем. Чай индийский завари! Джем тоже есть...
О, сударыня! – сипит Николя (и мне кажется, из трубки рвотно разит перегаром), целую ваши ручки! Из ваших рученек – хоть яд! (Переливы девочкиного истерического смеха.)
Ну что ж... У Джека знакомых – пол-Ростова-на-Дону, мысленно констатирую я. Пол-России... Пол-Союза...
Полпланеты, сударыня! – словно читает мои мысли Николя. Полпланеты у нас с Джеком знакомых. И там, где не намазано ядом, везде для нас намазано медом!..
Трепло, думаю беззлобно. А сон всё равно испортил. Ох, елки-палки! Подумать только: так ли уж часто Стэнли Кубрик платит за мое обучение?
Смешно! Который раз я замечаю в кино (а фильмы все разные) такой вот приемчик: если режиссер хочет намекнуть на грядущий разлад в жизни героя – он вписывает в кадр (или помещает за ним, звуком) этакую фальшивую гармошечку. Своим раздолбайским пиликаньем, своим ритмом перемежающейся хромоты, своим лядащим, терзающим ухо сумбуром – гармошечка сигнализирует, что в ткани безмятежного повествования содержится некий изъян, то есть, попросту говоря, ничего хорошего не предвещает. Причем зритель это, конечно, ещё как разумеет, а герой – ни за какие коврижки. От чего и создается эффект максимального драматического напряжения по Аристотелю.
Однако зрителями того фильма, где нам самим выпадают роли центральных персонажей, мы становимся значительно позже. Такой фильм, с нами же самими в главных ролях, к просмотру при нашей жизни категорически запрещенный, долгонько пылится на полке. По крайней мере, нам, актерам, его не показывают.
Но вот что-то происходит на студии: то ли упекают за решетку директора, то ли – возьмем шире – склеивает копыта ишак, сменяется шах или наоборот, – и фильм наконец «разрешают».
Не весь. Весь мне не вынести, сердце лопнет еще в начале показа. Ограничимся эпизодом.
Итак: покажите ей, пожалуйста, эпизод с сумасшедшим. С кем-кем? С сумасшедшим. А! с сумасшедшим! Так бы сразу и сказали. О’кей. Включаем кинопроектор...
Свежий снежок поутру.
Рупь в кармане.
Точнее, так: рубль.
На этот рубль, возле дома, а именно на Измайловском проспекте, в гастрономе, неофициально, но прочно носящем название «Генеральский», покупаю: пять столовых яиц (итого – 45 копеек) и пол-литра молока (14 копеек). В ближайшей булочной покупаю три черствоватые (7 копеек за штуку) городские булки (очень старорежимные дамы, ободранные, как помойные кошки, называют их «французскими»); итого: 21 копейка. В целом потрачено 80 копеек, остается еще 20; получив к ним пятак сдачи, покупаю в молочном магазине мороженое «Сахарная трубочка». Ужасно хочется съесть его сразу же, в одиночку, но, сделав стоическое усилие, этот свой неприглядный порыв я всё-таки преодолеваю.
С такого рода едой, разрозненно и ненадежно прижатой к груди, – сворачиваю после шестнадцатого тополя во двор и медленно влезаю в родную коммунальную голубятню...
В комнате никого нет.
Кровать сломана.
То есть как – сломана? А вот так: если бы эта кровать была яхтой – и ее бы в шторм, с размаху, расшибло об скалы, – то аборигены побережья имели бы возможность лицезреть такие же обломки. При этом погибшие паруса выглядели бы, как растерзанные простыни. (В моем случае, увы, наоборот: именно простыни и были растерзаны.)
...Они доверительно беседуют в кухне. Друг Джека, Никель, одет в мой розовый, с черными цветами, шелковый халат. Что, в сочетании с интерьером коммунальной кухни, придает всей сцене вид захудалого борделя для трансвеститов. Я вхожу как раз в тот момент, когда Никель, сидевший до того на табуретке, взвивается чуть не до потолка. От его крика, что называется, «леденеет кровь». (К счастью, как я понимаю, никого из соседей дома нет. Понимаю это методом от противного: никто не вскидывается вызывать милицию.) Взвивается гость оттого, что (как выясняется) щелястая табуретка слегка защемляет ему мошонку. Удовольствие, прямо скажем, ниже среднего. (Я, мысленно: а почему он, собственно, без трусов?.. Впрочем, – дело хозяйское. Некоторые любят спать голенькими...)
Так, Никель Иваныч, – говорю я гостю (экстерьер у него, в целом, таков, какой неизбежно приобретает человек давно сумасшедший, давно скитающийся и очень давно не моющийся, но, вследствие непоколебимой прочности сумасшествия, не теряющий, что называется, «присутствия духа»), – Никель Иваныч, а приготовь-ка нам всем яичницу. При этом ставлю молоко в холодильник, мороженое кладу в морозилку... Болтушку или глазунью, сударыня? – ёрничает Никель Иваныч – и незамедлительно проливает бутылку подсолнечного масла (полностью) на свой (т. е. на мой) халат, на свои волосатые ноги, на линолеум пола, на раскрытый том Александра Блока.
Так, заключаю я тоном завлаба. Теперь придется яйца – варить.
В мешочек, всмятку или вкрутую? – с глумливой прилежностью осведомляется проблемный гость.