Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот именно.
Жить – значит умирать. (Энгельс.)
Но как же всё это происходило в тот особенный день?
Да, в тот бесценный день, убитый надежно, дважды: забвением – и грубыми, отчаянными попытками это забвение преодолеть, – как именно всё это происходило двадцать лет назад, то есть позавчера?
...Когда входишь в лес, остановиться уже невозможно. Любая дорожка, тропинка, тропа заманивают тебя дальше, дальше, дальше. Ненасытимый голод твоих глаз становится волчьим. Неутолимая жажда зрачка делается дьявольской, самоубийственной. Но голод и жажда – мука не только лишь зренья. Не только очей алчба. Именно душу твою тянут-затягивают на невидимом поводке, заманивают в самую чащу.
Но где же находится самое красивое место в лесу? О хвойных лесах Ингерманландии – они для меня и есть единственные леса на этом небесном теле – я, спокойно и убежденно, скажу так: красота их живет везде, в каждой их точке.
И человек, собственно говоря, догадывается об этом. О чем? Да о том, что ни одно место в лесу не лучше, не красивей другого – они все невыразимо прекрасны. Но чародейская сила – про которую не известно, злая она или добрая, – обратившись в алчбу очей, в жажду души, в огнь всего существа, – тянет-затягивает тебя всё дальше, всё дальше, – ты не в силах остановиться, глаз пожирает хвойное мясо, но ему мало, мало – и вспоминаешь легенду-сказ именно про глаз, которому мало было богатств всего мира, а наполнился он одной щепотью земли.
И еще жаднее погружаешься в лес.
В лес.
В лес.
В лес.
Мои сны искушают меня хождением по лесным дорогам. Они, мои сны, поднаторели в этом деле. Они соблазняют меня лучшим и лучшим (которое есть враг хорошего) – любым новым поворотом, новизной любого (конечно, неповторимого), ждущего только меня пейзажа – здесь бы остаться жить! здесь бы и умереть!
А иногда сны соблазняют меня именно отсутствием поворота, отсутствием новых пейзажей – и тогда я начинаю метаться, искать их – ведь где-то они должны быть! Я полностью пренебрегаю неповторимой красотой подаренного мне места, минуты – я бегу дальше и дальше, быстрее, быстрее – в маниакальной, дурацкой погоне за новыми чудесами.
Я бегу по тропинке – вполне бездумно, как глупый щенок за ярким каверзным фантиком, всем своим опытом, всем чутьем ведая, что впереди не лучше, не счастливей, чем сейчас, но всё равно бегу вперед, а когда пытаюсь вернуться, то понимаю, что первоначальное направление потеряно.
То есть, повернув назад, я, как рапортует мне с тоской и страхом всё мое существо, всё равно бегу вперед, хотя – что я там забыла? Но я бегу – жадно ища не знаю чего, – чаще всего мне кажется, я ищу такую точку на перекрестке рек, рук, времени и пространства, где будет еще прекрасней, чем в каждой из тех промежуточных точек, которые я прохожу миг за мигом, – и, жадно следя за бабочкой-фантиком, я еще умудряюсь даже обманываться, убеждая себя во сне, что я всегда успею остановиться, вернуться – всегда смогу, когда захочу, – но меня затягивает всё дальше, дальше – и голос без звука, живущий где-то всегда, но слышимый лишь иногда, отчетливо говорит мне: нет, не вернешься.
Глава 2
Пир
Ха! Наяву всё не так. Наяву, в измельченной суетой повседневности, есть иллюзия «личной воли», «нравственного выбора», личностного выбора как такового – и тому подобной белиберды.
Наяву я говорю себе: стоп.
И у меня получается.
И девочке я тоже говорю: стоп.
И она удивленно на меня смотрит.
И я говорю ей: поди собери хворост. А ты? она по-детски плаксиво изгибает коралловые свои уста. А у меня тут другие дела, состраиваю я серьезную («взрослую») мину.
Почему я останавливаюсь именно здесь? Меня притормаживают два рядом стоящих пня. Каждый из них является основанием старой, но крепкой сосны – каждый являет комель такого обхвата, что сгодился бы для лобного места. Но эти мощные пни нужны мне для целей сугубо пацифистских. Пни красуются на краю уютной полянки, которая хорошо защищена от ветра, поскольку отгорожена, даже от тропинки, толстущими слоями двойного меха – хвойного и песцового. Но самый ценный мех этого укромного царства неосязаем: это мех тишины.
Сквозь белый, мягчайший мех тишины слышится иногда, как, в полусотне шагов отсюда, та, посланная за хворостом, поскрипывает снегом, трещит сухими ветками и ругмя ругает меня последними словами. При этом – громко сопит.
Пни заботливо укутаны снегом так, что плавная линия между ними словно бы соединяет медвежью голову с медвежьим же туловищем: проще говоря, эти два пня, взятые вместе, напоминают мне огромного, с детства любимого медведя в витрине кафе «Норд».
Скорее всего, оттого эти пни меня и останавливают. Я очищаю их поверхности от щедрого сливочного айс-крима – и еще раз убеждаюсь, что они прекрасно годятся для намеченного.
Сейчас, просматривая видеопленку памяти, я, пожалуй, переключу ее в более медленный режим.
...Вот рядом с пнями стоит мой пестрый, сиренево-голубой рюкзачок. Точнее сказать (крупный план), это вполне вместительный рюкзак, который имеет такую хитроумную форму и такую мелкую расцветку, что его солидные объемы (как объемы тучной, но смекалистой дамы) почти незаметны.
Когда мы выходили из дома, та, что собирает сейчас хворост, не обратила на него внимания. Она привыкла, что я всегда хожу с поклажей. Ну что, по ее мнению (это если бы она задумалась) – что я могу взять с собой? Ну – что-то «полезное для поездки», какая разница, что именно. У девочки, среди ее не поддающихся исчислению замечательных свойств, есть одно абсолютно замечательное – она обращает внимание лишь на то, что имеет прямое отношение к ней самой. Людьми недалекими, а оттого склонными к морализаторству (то есть почти всеми), это свойство однозначно классифицируется как эгоизм – но мне оно иногда облегчает жизнь.
Правда, рюкзак «непосредственное отношение к ней» как раз имеет. Но она-то об этом пока не знает!
Перво-наперво я вытаскиваю из него салфетки. Это отнюдь не банальные бумажки, которые может сдуть любой ветерок (правда, и банальных-то салфеток в «общегражданской торговой сети» нет) – поэтому я вытаскиваю из рюкзака довольно специфические изделия – весьма показательный результат творческой злости индивида, вынужденного закатывать солнце за горизонт вручную.
Мои салфетки вырезаны из прорезиненной кухонной клеёнки. Есть такие кухонные клеёнки, гуманно расчерченные на квадраты и прямоугольники, в рамoчках которых красуются цветы, фрукты, клоуны, овощи, дворцы, звери, цирковые шары и прочая дребедень. Вот таких квадратов я и понастригла загодя целую кучу, причем край каждой салфетки разнообразила: зубчиками, воланами, фестончиками (каковыми, в более сентиментальные времена, украшались, например, края фотоснимков).