Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Послеполуденное время еле тянется, и погода стоит отнюдь не располагающая: бесконечная изморось переходит в дождь со снегом. На холоде грязь становится похожей на цемент, налипает на колеса наших тележек, а металл, до которого мы дотрагиваемся, примерзает к коже. У нас над головами постоянно щелкает хлыст, порой опускаясь жалящей осой на наши спины.
Хорошо хоть на нас шерстяные рубахи, они защищают от погодных стихий и кнута. Нас подстегивают, словно пахотных лошадей. Одна из девушек у тележки теряет сандалию. Наша капо тут же вырывает ее из строя, пока тележка не потеряла ход. Девушка ищет в грязи обувь, а что с ней дальше – я уже не вижу.
Нужно печься о собственных сандалиях.
К вечеру, когда серое небо над нами начинает темнеть, мы слышим долгожданное «Стой! Стройся!» Грязные и вымотанные, мы становимся в строй. Мы уже не те девушки, что с утра шагали на работу: наши головы поникли, в глазах нет прежней живости и проворства. Данкины щеки впали, взгляд опустел. Мы потерянно шагаем к блокам.
Вечерняя поверка длится целую вечность. Мы стоим аккуратными шеренгами, наблюдая, как в лагерь возвращаются другие бригады. Какие-то девушки несут труп. Я хочу прикрыть рукой глаза сестры, чтобы уберечь ее от этого зрелища, но двигаться нельзя. Эсэсовец приказывает бросить тело рядом с нами. Меня сосчитали. Данку сосчитали. Номера живых – в одной колонке, а номера мертвых – в другой. Мне кажется, что уже стемнело, но наверняка сказать нельзя: прожекторы на вышках светят неумолимо жестоким, негреющим солнцем.
В состоянии немого шока мы спешим в блок 10, наш новый дом. Старосты раздают корочки хлеба. Никакой дополнительной еды за тяжкий труд нам не причитается – хоть бы крошечный ломтик мяса или сыра, – нет, только мазок маргарина на грязную ладонь. Мы сидим на нарах, уставившись на свою еду. Как это может называться ужином? Мы неторопливо и аккуратно принимаемся слизывать маргарин.
«Я так не могу». «Глянь на мои руки». «У меня волдыри». «Умираю от голода. Почему они так мало дают?» С нар раздаются робкие голоса. Некоторые уже свернулись на своих матрасах и всхлипывают во сне. Некоторые говорят сами с собой, и я задумываюсь: а вдруг я была права по поводу людей, которых мы здесь увидели в первый день? Вдруг это место для сумасшедших и мы вскоре все здесь заговорим сами с собой? Когда я приняла тех людей за психов – кажется, это было так давно. А ведь и недели еще не прошло.
После еды я спускаюсь вниз помыться. Соски у меня натерты грубой шерстяной рубахой и потрескались от холода, действующего на кожу не менее жестоко, чем паразиты, которыми я вся заражена. Зачем они отобрали лифчик и нижнее белье? Такое ощущение, словно кто-то трет мои груди наждачкой, желая снять с них кожу. Я запахиваю рубаху и возвращаюсь наверх. Данка уже спит без задних ног. Я пытаюсь прилечь рядом, но болит бок.
Я сгибаюсь, подтягивая колени, позволяя телу упасть вперед. Опускаю голову на матрас.
Поначалу мне не верится, что я смогу заснуть, но усталость берет свое.
Я камнем проваливаюсь в дрему.
* * *
Четыре утра.
– Raus! Raus!
Мы вскакиваем с нар и несемся в туалет, пока не успела выстроиться очередь. Получаем чай и быстро пьем, ожидая, пока явятся эсэсовцы считать нас по головам. Полутеплый чай не согревает ни руки, ни желудок. Мы выстраиваемся за Эммой, нашей капо. Откуда-то мы уже знаем ее имя. На ней черный треугольник. То есть она из проституток. Мы шеренгами по пятеро в темноте шагаем за ней в поле, где нам предстоит целый день просеивать песок с камнями.
Грязь сегодня такая глубокая, что тележки толкать почти невозможно. Но мы все равно тащим по этой жиже свою ношу. Словно Сизифа из греческих мифов, нас в наказание заставляют бесконечно толкать этот камень в гору.
В полдень нам снова разрешают чуть-чуть передохнуть под похлебку из репы. Даже если ты встал в хвост очереди, это не гарантирует, что тебе достанется кусочек овоща или мяса, но бульон немного гуще… или только так кажется.
В субботу шаббат, а мы работаем. Для них это просто очередной способ подорвать нашу веру и стойкость. Мы надрываемся в грязи, выкинув из головы, что в этот святой день еврейский закон запрещает даже пальцем пошевелить. Мы от рассвета до заката нагребаем и толкаем, просеиваем и тащим.
В воскресенье поверку не проводят. У христиан это как шаббат – день отдыха, и здесь его соблюдают – хоть и не из христианского милосердия.
Сегодня свободный день, если, конечно, это слово применимо к Аушвицу. Мы сидим на нарах и впервые за все это время беседуем. «Откуда ты? Сколько тебе лет?» Пустая болтовня, не остающаяся в памяти. Свои обстоятельства мы не обсуждаем. Мы стыдливо пытаемся избавиться от вшей, заползших, внедрившихся в нашу одежду и во все складки наших тел, мы скребем головы, расчесываем подмышки. Я снимаю штаны, прохожу пальцами по всем швам и карманам, выковыривая кровососов и давя их ногтями, пока они не лопаются, превращаясь в пятно моей крови.
Через час мои ногти становятся черно-синими от убийства паразитов, и я начинаю просто сковыривать их на пол и топтать суетливые белые тельца, а то и вовсе их игнорировать. Если задуматься, чем я занимаюсь, или если разглядывать их пристальнее, меня вырвет.
Этот ритуал зачистки занимает весь день. Я мою руки и лицо раза три или четыре в надежде, что это вернет мне ощущение чистоты. Но тщетно. Теперь надо лечь и отдохнуть. Однако сон не идет: меня донимают недодавленные вши, я слышу голоса словацких девушек вокруг, тяжелое дыхание сестры. Она дремлет. Я должна охранять ее. Я лежу на нарах, уставившись в потолок и ожидая, когда меня унесет сон. Иногда он приходит моментально. А иногда мешкает – где-то рядом, но вне досягаемости. Порой я слышу, как у стены блока 11 стреляют. А в иные ночи не слышу ничего, но это отнюдь не значит, что русских в тот момент не расстреливают.
Это значит лишь, что у меня не осталось энергии на то, чтобы слушать и думать о смерти по соседству.
Утром, когда все еще спят, я просыпаюсь от ощущения какой-то перемены в моем теле. Пару минут гляжу на верхние нары, размышляя: что бы это могло быть? И тут началось. Медленная струя стекает по прилегающей к моей ноге шерстяной ткани. Спазм в животе. Я рывком поднимаюсь и стягиваю штаны. Пятна на бедре ни с чем не перепутаешь. У меня месячные.
Я бросаюсь вниз, в туалет, но там ни тряпок, ни гигиенических салфеток – лишь газетные клочки. С тех пор как я встала, кровотечение усилилось. Проверив, куда направлен прожектор, выхожу из блока, а по ноге струится кровь. Помню, мама, давая мне мягкий лоскут, говорила:
– Пойди поменяй. А старый принеси мне. Только не смотри на него!
– Да, мама, – послушно отвечала я. Она не хотела, чтобы я напугалась вида собственной крови.
Я рыскаю, высматривая на земле хоть что-нибудь, способное заменить прокладку. Но ничего не нахожу. В нашу дверь уже вносят котлы, и я понимаю, что Данка встала и недоумевает, куда я делась.