Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пес тяжело дышит. Надзирательница гладит его по голове. Он лижет ее руку. «Хороший мальчик». Ветер треплет ее накидку. Начинается дождь. Мы копаем все быстрее и быстрее.
– Стой! – Эмма раздраженным жестом показывает, чтобы мы вдвоем отнесли тело в лагерь. Девушка похожа на растоптанного паучка – такая тонкая, такая хрупкая. Я беру ее за руки. Они не холодные. Они липкие.
Мы шагаем. При каждом шаге ее голова бьет меня по спине. И при каждом ударе ее головы мою душу разрывают ее крики. Я держу ее все крепче, опасаясь уронить, опасаясь повредить ее раны, опасаясь…
Моя голова раскалывается от ее воплей.
Четыре утра.
– Raus! Raus!
Мы вскакиваем с нар. У меня снова месячные, хотя у всех остальных они прекратились. Я мчусь в туалет. Сегодня мне повезло, там есть газетные клочки. Я беру запас в карман и бегу за чаем. Нас пересчитывают.
Продолжают привозить все новых и новых узников.
Теперь у нас появились француженки и стало больше полек. Неевреек не селят с нами, а помещают в отдельный блок. Они лучше нас. Некоторые еврейки из краковского гетто. Одна совсем девочка по имени Янка, и мы ее всячески опекаем. Ей всего четырнадцать, но у нее хватило мужества соврать при выгрузке про возраст. Она такая молоденькая и хорошенькая – и не поверишь, что уже такая бывалая. В детстве она видела лишь войну и гетто и не знала другой жизни. Думаю, она умеет быть жестокой – что ж, Аушвиц для этого неплохая школа. Янка – редкая птичка. Она любит флиртовать с мужчинами, и они дают ей много хлеба – за улыбку, за новости из дома и, возможно, еще за то, что она напоминает им собственных дочерей.[26]
Четыре утра.
– Raus! Raus!
Воскресенье. Сколько уже воскресений мы здесь встретили? Говорить об этом не хочется. Мы с Данкой выковыриваем вшей. Занятие отвратительное, но ходить завшивевшим еще хуже. Мы выходим наружу оглядеться. Уже лето, но мне все равно холодно.
Интересно, я когда-нибудь согреюсь или под кожей теперь всегда будет вечная мерзлота, как в Финляндии?
– Данка! Рена! – Мы не верим своим ушам. Вглядевшись за ограду, мы видим Толека. Вид у него куда лучше, он теперь больше похож на того парня, которого мы знали.
– Толек! Где ты был? Мы так беспокоились!
– Хочешь есть? – спрашивает Данка.
– Нет, хлеба не надо. Я теперь работаю в хорошей бригаде. Мы чистим уборные, а дерьмо выносим в поля, где местные фермеры берут его на удобрения. Там один добрый фермер тайком носит мне еду с кухни, когда может.
– Это чудесно!
– Не принеси вы мне тогда хлеба, не было бы и этой работы. Вы дали мне силы жить дальше.
– А ты дал нам надежду.
– Сейчас я вам что-нибудь переброшу. – Это значит сейчас надо держать ухо востро и немедленно спрятать то, что прилетит. Охранник на вышке смотрит в другую сторону. Горизонт чист. К нашим ногам падает огромный кусок настоящего хлеба.
Манна небесная.
– Спасибо тебе, Толек. – На Данкином лице мелькает ее прекрасная улыбка.
– Пахнет домом. – Я засовываю хлеб под рубаху.
– Спасибо вам обеим! Мне пора.
Мы провожаем глазами нашего друга, пока он не исчезает внутри лагеря.
Мы едва не падаем в обморок, ощущая в ноздрях запах дрожжевого теста.
– Пойдем, Данка, в блок пировать.
Мы с сестрами Дрангер сбиваемся в кучку на наших нарах и делим хлеб. Это не сухое дерьмо из опилок и воды, которое дают нам немцы, а густой польский хлеб, выращенный на земле и вымешанный руками крестьянки. Слюна течет рекой. Мне кажется, запах стоит на весь блок. Наши зубы вонзаются в тесто, а челюстям больно – они так давно не жевали чего-то настоящего.
В голове на миг всплывает какое-то воспоминание – что-то про маму и хлеб, – но я топлю его, чтобы не думать в эту секунду ни о чем дорогом и милом сердцу. Отправив эти мысли туда, где им место, я вновь принимаюсь за угощение от Толека, но в груди откуда-то боль, а на щеках мокро. Я жую не спеша. «Откуда же эти сопли, не подхватила ли я простуду?» – думаю я, вытирая нос шерстяным рукавом.
* * *
Четыре утра.
– Raus! Raus!
Вскакиваем с нар. Очередь пописать. Глоток чая. Шагаем в темень. Ждем на лагерной дороге. Поверка. Пересчитывают.
Встает солнце. Пересчитали. Строимся за Эммой. Строем шагаем в поле. Работаем, пока не скомандуют «стой!». Похлебка. Минутная передышка. Встаем. Строимся за Эммой. Строем возвращаемся в поле. Работаем, пока не скомандуют «стой!». Стройными шеренгами по пятеро вновь входим в ворота под вывеской ARBEIT MACHT FREI – эти слова теперь больше ничего для нас не значат. Стройными шеренгами по пятеро стоим. Пересчитывают. Солнце садится. Пересчитали. В блок. Получить хлеб. Очередь умыться. Поклевать хлеб. Растягивая. Слизать с руки. Лечь. Проснуться.
Четыре утра.
– Raus! Raus!
На поверке присутствует человек, которого называют Гиммлер. Кажется, важная птица. Он разглядывает порядок построения. Пересчитывают капо. Они ведь тоже узницы. Он смотрит в список.
– Одна из вас сегодня заканчивает отбытие срока! – объявляет он.[27]
Тишина. Он зачитывает ее имя. Со стороны капо раздаются редкие выкрики, кто-то обнимает ее, поздравляя. Мы стоим униженные. Никто и никогда на этих поверках не выпустит никого из нас на волю. Сейчас мы уже знаем это наверняка. Капо – заключенные. А мы рабы. Они люди. А мы – нет.
Долгожданная жара. Мы изнемогаем без воды. Работаем на открытом солнце, от его лучей у нас ожоги и волдыри. Мы теперь в полосатой робе. Она ничуть не удобнее русской формы, но на ней хотя бы нет дырок от пуль.
Ходит слух, что Аушвиц хотят снова сделать чисто мужским лагерем. А нас перевезут в Биркенау.[28] Еще поговаривают о газовой камере и крематории.