Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Глумов не захотел. Мы помним «оптимистическое» завершение пьесы «На всякого мудреца довольно простоты» – такие, как Глумов, нужны хозяевам жизни и будут прощены. Значит, вновь станут опасны для честных людей. И вот в щедринских «Мелочах жизни» почти через двадцать лет после пьесы Островского появляется портрет этого приспособленца – в его развитии, во весь рост.
«Перед вами, – представляет автор своего героя читателю, – человек вполне независимый, обеспеченный и культурный. Он мог бы жить совершенно свободно, удовлетворяя потребностям своей развитости. Но его так и подмывает отдать себя в рабство. Он чует своим извращенным умом, что есть где-то лестница, которая ведет к почестям и власти. И вон он взбирается на нее. Скользит, оступается и летит стремглав назад. Это, однако ж, – не останавливает его. Он вновь начинает взбираться, медленно, мучительно, ступень за ступенью, и наконец успевает прийти к цели».
Все? Нет, только начало: «Тут его встречают щелчки за щелчками, потому что он – чуженин в этой среде, чужого поля ягода. Тем не менее руководители среды очень хорошо понимают, что от этого чуженина отделаться нелегко, что он очень упорен и не уйдет назад с одними щелчками. Его наконец пристраивают, дают приют и мало-помалу привыкают звать „своим“. В ответ на это вынужденное радушие он ходко впрягается в плуг и начинает работать с ревностью прозелита (новообращенного). Идеалы, свобода, порывы души – все забыто, все принесено в жертву рабству. А через короткое время в результате получается заправский раб, в котором все сгнило, кроме гнутой спины и лгущего языка во рту».
Глумов здесь не назван по имени, но угадывается тотчас же. Это уже не тот Егор Дмитриевич, что продает свой ум и талант, но издевается над покровителями и пишет горький дневник. Этот, похоже, эпиграммы не пишет, так как полностью отказался от себя прежнего.
Больше того. В «Современной идиллии» он уже покровительственно учит товарища житейскому уму-разуму, как учили его когда-то: «Сказано: погоди, ну, и годи, значит. Вот я себе сам, собственным движением, сказал: Глумов! нужно, брат, погодить!.. Стало быть, до сих пор мы в одну меру годили, а теперь мера с гарнцем пошла в ход – больше годить надо, а завтра, может быть, к мере и еще два гарнца накинется – ну, и еще больше годить придется. Небось, не лопнешь».
Щедринский хамелеон – характер почти символический, развитый до предела. Опираясь на читательский опыт при создании портрета своего антигероя, писатель дает изображению пространственную широту и историческую глубину. Как тут не вспомнить Гоголя, использовавшего грибоедовский ход в развитии сплетни о Чичикове.
Давайте переведем дух и на время покинем семейство Молчалиных-Глумовых. Поговорим о явлениях другого свойства. На первый взгляд, они не имеют никакого отношения к истории похождений наших негодяев. Но только – на первый. Салтыков-Щедрин считает, что очень даже имеют. И мы в этом еще не раз убедимся.
Жил-был на свете город Глупов, летопись которого описана в программной «Истории одного города». Много он видел разных градоначальников, немало претерпел от их причудливого правления, но выстоял. А вот послали в Глупов нового – Угрюм-Бурчеева, и после недолгого его пребывания, как сказано у писателя, «история прекратила течение свое». Что же произошло?
Угрюм-Бурчеев однажды решил, что «старая жизнь безвозвратно канула в вечность», а для построения новой надо «сначала разрушить город, а потом уже приступить и к реке». Дело в том, что Глупов своей «неправильностью» не понравился градоначальнику сразу. Детальный же осмотр показал – его надо не улучшать, а создавать заново. Река тоже не вписалась в представления Угрюм-Бурчеева о правильности: «Прямая линия, отсутствие пестроты, простота, доведенная до наготы, – вот идеалы, которые он знал и к осуществлению которых стремился».
Более того, самим своим существованием река бросала вызов: «Излучистая полоса жидкой стали сверкнула ему в глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не замерла под взглядом этого административного василиска. Она продолжала двигаться, колыхаться и издавать какие-то особенные, но несомненно живые звуки. Она жила». Участь реки была решена: «Уйму! я ее уйму!»
Город с помощью самих жителей – глуповцы! – был разрушен довольно быстро, а вот река никак не хотела останавливаться или менять течение. Уже и покорные обыватели надумали возроптать: «До сих пор разрушались только дела рук человеческих, теперь же очередь доходила до дела извечного, нерукотворного».
Но градоначальник был непреклонен. Да и с чего ему сомневаться? «Он, – провидчески замечает писатель, – не был ни технолог, ни инженер; но он был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою, можно покорить мир. Он ничего не знал ни о процессе образования рек, ни о законах, по которым они текут вниз, а не вверх, но был убежден, что стоит только указать: от сих мест до сих – и на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево, будет продолжать течь река».
Схватка продолжалась долго: река не давалась. Но и прохвост не отступал. Знал, что ему за это ничего не будет: ведь само высокое начальство, пославшее его в Глупов, благословило великие планы переустройства города и одобрило намерение «уловить Вселенную». Наконец все, что было под рукой, оказалось в воде, и река, замерев, стала разливаться по равнине.
«К вечеру разлив был до того велик, что не видно было пределов его, а вода между тем все еще прибывала и прибывала. Откуда-то слышался гул; казалось, что где-то рушатся целые деревни, а там раздаются вопли, стоны и проклятия. Плыли по воде стоги сена, бревна, плоты, обломки изб и, достигнув плотины, с треском сталкивались друг с другом, ныряли, опять всплывали и сбивались в кучу в одном месте. Разумеется, Угрюм-Бурчеев ничего этого не предвидел, но, взглянув на громадную массу вод, он до того просветлел, что даже получил дар слова и стал хвастаться.
– Тако да видят людие! – сказал он, думая попасть в господствующий в то время фотиевско-аракчеевский тон…»
Безумный восторг охватил преобразователя. Он уже видел, как по его рукотворному морю плавают военный и торговый флоты, первый беспрерывно бомбардирует кого-то, второй перевозит драгоценные грузы. «Нет ничего опаснее, – беспокойно и предупреждающе замечает Щедрин, – как воображение прохвоста, не сдерживаемого уздою и не угрожаемого непрерывным представлением