Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно так он стал Никосом Трианда.
Наутро он вышел на улицу и пошел в центр, держась кромки тротуара. Весна была в разгаре, яблони и вишни устилали землю белыми и розовыми лепестками. Этой красоте суждено было вскоре исчезнуть, но пока что деревья напоминали бело-розовые колокола, и восторг, охвативший его при виде этого северного цветного листопада, навсегда остался у него в памяти. Он не заметил, как дошел до Курфюрстдам, и пришел в себя только возле отеля «Кемпински», чья гигантская вывеска устремлялась в голубое небо прямо у него над головой; именно здесь, в «Кемпински», они с сестрой договорились встретиться и пообедать.
Стихия немецкой речи бушевала вокруг Никоса — звуки, казалось, оседали в глубинах его существа и, не успев прижиться, поднимались к горлу. Никосу померещилось, что он сидит в кинотеатре и смотрит плохой антинацистский фильм, где отвратительные фашисты говорят именно такими голосами. Но он знал, что не пройдет и нескольких недель, как и у него самого прорежется такой же говор; для человека с тонким музыкальным слухом, тем более левантийца, звукоподражание (он отметил это про себя не без удовольствия) дело не столь уж сложное.
Так и произошло. Удовольствия это, однако, не доставляло. Звуки усвоенной им немецкой речи звучали тревожным звоном, были неким сигналом, и кончилось это тем, что он навсегда расстался с Северной Европой, устремившись, как он это называл, в «обратный поход», на юг.
Это случилось, разумеется, не сразу. А пока он бродил по улицам весеннего Берлина, пьяный от ощущения свободы — эликсира, который он испробовал впервые в жизни. Тем более что свобода эта была им завоевана; он решился восстать — и победил. Все получилось быстро и удачно.
Слишком быстро и слишком удачно.
Его сестра пришла в гостиницу в сопровождении молодой пары. Мужчина был ее любовником, владельцем рекламной фирмы и совладельцем кабаре, в котором сестра Никоса пела, а молодая женщина была сестрой любовника. Сестра решила говорить с Никосом на родном языке (так ей показалось удобнее) и вызвалась быть переводчицей.
Никосу это тоже было удобно. Как иначе он мог бы сказать сестре, что немка похожа на откормленного поросенка, что ее широко распахнутые голубые глаза напоминают ему коровью волоокость, а волосы у нее — как солома, вымоченная в огуречном рассоле?
Сестра Никоса перевела это так:
— Моему брату очень понравилась Германия и немцы. А от твоей сестры он просто в восторге. — Никосу же она сказала по-гречески: — Ты будешь приятно удивлен, когда окажешься с этим поросенком в постели…
— А это утверждение основано на твоем опыте с ее братом? — спросил Никос. Сестра, покраснев, больно ущипнула Никоса за щеку и сказала немцам, что ее брат говорит нечто такое, что она перевести не берется, ибо он — восточный дикарь, который еще не привык к новой обстановке и поэтому заслуживает снисхождения.
Потом она перешла на немецкий. Через несколько минут Никосу это надоело, и он сказал по-английски, что предлагает перейти на этот, знакомый всему миру язык. Предложение было принято, и беседа стала общей. Никос узнал, что у его сестры есть контракт на выступления в нескольких европейских столицах — это было началом нового этапа в ее карьере. Никос, если предложение его устраивает, может присоединиться к турне в качестве аккомпаниатора. На это Никос ответил, что предпочитает более основательно осесть в Берлине.
— Он хочет поступить в университет, — пояснила сестра.
— Вот это да! — воскликнула немка, а ее брат, изрядно удивленный, бросил:
— Да кому это надо… Университет…
Никос не ответил. Он посмотрел на немочку, на ее вздымающуюся грудь, оказавшуюся на второй взгляд даже больше, чем на первый, на ее голубые глаза Гретхен, воспетые немецкими поэтами, на ее белую, чуть розоватую кожу, словно звездочками усыпанную веснушками, и, вздохнув, стал ожидать окончания встречи. Обед несколько затянулся. Переводя взгляд с одного сотрапезника на другого, он остановил его наконец на сестре и подумал: «Как она похожа на отца. И чего это они не смогли между собой поладить?»
3
С конца марта по сентябрь Никос целиком погрузился в изучение немецкого, почти не покидая своей комнаты. С раннего утра он садился за грамматику, потом записывал себя на магнитофон, затем прослушивал записанное, устраивая самому себе экзамены и строго ставя себе оценки. Дело продвигалось. Он был способен к языкам, здоров и усидчив. Уже к августу его оценки редко были ниже девяти. В сентябре он впервые поставил себе честно заработанную десятку.
Города он не видел. Точнее, он наблюдал его дважды в день: в девять тридцать вечера по дороге в кабаре, останавливаясь только для того, чтобы купить толстую сосиску с горчицей, — на тротуаре, в окружении праздно фланирующей вечерней толпы, и в два часа ночи, шагая обратно по пустынным улицам в свою комнату, где его ожидала одинокая кровать — на ней, на этой кровати, прежде чем заснуть, он погружался в грезы и вновь оказывался на берегах Средиземного моря. И только с осени, когда наконец начались занятия в университете (темой своей докторской диссертации он, по совету научного руководителя, выбрал историю древнего мира), он вновь почувствовал себя человеком и стал пристальнее вглядываться в эту новую жизнь, в водовороте которой он оказался волею судьбы. Сидя в библиотеке, он с высоты четвертого этажа разглядывал четкие ряды деревьев, на которых листопад обнажал сплетение ветвей, походивших на тюремную решетку. Где-то там, за горизонтом, лежала Польша, за ней Россия и все те бесконечные пространства, представить которые он был не в состоянии. Иногда Никос открывал окно и втягивал в себя прохладный влажный воздух, который приносил с собой ветер с востока; порой ему казалось, что он даже улавливает запах дыма от далеких труб и слышит шорох иной, чужой жизни, неведомой, соблазнительной и угрожающей. И в груди своей он почувствовал зов — вначале невнятный и тихий, а потом все более настойчивый и день ото дня крепнувший; это был голос, говоривший ему: «Беги. Беги отсюда. Пока цел. Уноси ноги…»
Более близкое знакомство с несколькими немецкими студентками убедило его в том, что сестра ошибалась. Они разительно отличались от бейрутских девушек; они были лишены даже тени застенчивости, и слово «целомудрие» им было неизвестно. Они походили на пресную пищу, в них не было никакой остроты, они не знали запретов и не ведали страха перед грехом. Им было все