Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующий день пришелся на воскресенье. Начался он праздником, а для нас с Диего Алатристе едва не закончился большой бедой. Но не будем забегать вперед. Упомянутый мною праздник происходил на улицах, выбранных королем Филиппом Четвертым для торжественного шествия, предваряющего церемонию представления Карла Стюарта инфанте и придворным. В шествии этом по традиции принимал участие, что называется, «весь Мадрид», двигавшийся пешком, верхом и в каретах по улице Майор, между Санта-Мария де ла Альмудена и колоннадой Сан-Фелипе, а потом – вниз, до садов герцога Лермы, монастыря иеронимитов и Прадо де Сан-Херонимо. Улица Майор вела от самого центра города до королевского дворца Алькасар-Реаль, и размещались на ней бесчисленные ювелирные мастерские и модные лавки, а потому после полудня неизменно заполнялась дамами в каретах и нарядными кавалерами, стремившимися привлечь их внимание. Что же касается Прадо, то это было место благословенное – особенно в солнечные зимние дни и летние вечера: сплошь в густой зелени рощ, где струились двадцать три ручья, высились изгороди фруктовых садов, и по обсаженной тополями аллее катились экипажи и расхаживали, ведя оживленную беседу, гуляющие. Помимо того, Прадо издавна было облюбовано распутными придворными, назначавшими там тайные свидания на лоне природы.
Так что наш славный государь, уже в силу своего цветущего возраста склонный к галантным забавам, решительно не смог бы выбрать место, которое больше подходило бы для первой встречи испанской нашей инфанты и британского претендента на ее руку и сердце. Свидание это, разумеется, должно было проходить в полном соответствии с дипломатическим протоколом и в рамках этикета, принятого при испанском дворе и столь строгого, что жизнь каждого из членов царствующей фамилии была заранее и на много лет вперед расписана даже не по дням, а по часам и минутам. Стоит ли удивляться, что нежданный и негаданный визит принца Уэльского, нагрянувшего в Мадрид, наш король использовал для того, чтобы нарушить этот незыблемый и нерушимый порядок и экспромтом, так сказать, устроить череду празднеств и развлечений.
Что ж, сказано – сделано, и по воле Филиппа Четвертого выехала бесконечная вереница карет с теми, кто занимал хоть мало-мальски заметное положение при дворе, а мадридское население выступило в роли свидетелей этого парада, приятно щекотавшего национальное самолюбие, да и на англичан, без сомнения, произведшего сильное впечатление, ибо зрелище и в самом деле было красочное и ни на что не похожее. Когда же будущий Карл Первый, король Англии, осведомился о том, будет ли ему позволено приветствовать свою невесту – ну, хотя бы просто поздороваться с ней, – граф Оливарес и прочие советники долго переглядывались со значительным видом, прежде чем рекомендовать его высочеству – опять же с соблюдением всех правил политеса и этикетных тонкостей – августейшую свою губу не раскатывать, ибо и в мыслях допустить нельзя, чтобы кто-нибудь, пусть даже принц Уэльский, который, кстати, еще не представлен официально, говорил с инфантой доньей Марией или с кем бы то ни было из принцесс крови. Не то что говорить – близко подойти нельзя. Увидятся во время процессии – и на том спасибо.
Я сам стоял тогда в толпе зевак и потому свидетельствую – праздник удался на славу, вышел пышным и утонченным, собрал сливки общества и цвет дворянства, разряженного и принарядившегося, и должен также отметить, что, поскольку наши гости пребывали на нем инкогнито, все вели себя в высшей степени непринужденно. Принц Уэльский, Бекингем, британский посол Бристоль и граф Гондомар, наш посол в Англии находились в карете, стоявшей у Гвадалахарских ворот, и, раз уж строго-настрого было запрещено приветствовать сидевших в ней или вообще обращать на них внимание, была эта карета словно бы невидима – и из окна ее Карл Стюарт наблюдал за вереницей экипажей, везших высочайших особ. И в одном, рядом с двадцатилетней красавицей-королевой Изабеллой де Бурбон увидал он наконец беленькую, миленькую, скромную инфанту донью Марию в полном цвете юности, в осыпанном бриллиантами платье и с голубой лентой на руке – чтобы жених не терзался сомнениями, а узнал сразу. От улицы Майор до Прадо и обратно трижды проехала эта карета мимо кареты англичан, и принц, успев разглядеть даже голубые глаза и золотистую головку, украшенную перьями и драгоценными камнями, влюбился, говорят, в нашу инфанту без памяти. За что купил – за то и продаю, но люди зря не скажут, тем более что англичанин пробыл в Мадриде еще пять месяцев, добиваясь успеха своего сватовства; король же вел себя с ним, как с родным братом, а граф Оливарес, выступая во всем блеске своего несравненного дипломатического искусства, морочил ему голову и водил за нос, придумывая новые и новые отговорки и проволочки.
Но, хоть и была надежда, что кончится дело свадьбой, повернулось дело так, что англичане приостановили переговоры и стали пакостить нам где могли – главным образом на море, посылая своих пиратов, своих каперов и своих дружков-голландцев, чтоб им всем, сволочам, ни дна ни покрышки, захватывать наши галеры, везущие золото из Индий.
Вот и остались все заинтересованные стороны при пиковом интересе.
Капитан Алатристе не послушал доброго совета графа де Гуадальмедина – никуда не сбежал и не стал прятаться. Выше я уже рассказывал, как в то самое утро, когда Мадрид узнал о приезде принца Уэльского, Алатристе прогуливался у Семитрубного Дома, и я имел счастье лицезреть своего хозяина, который задумчиво разглядывал карету с англичанами.
Неважно, что стоял он, по слову поэта, «усы прикрыв плащом, а брови – шляпой». Трусость и осторожность – разные вещи, а береженого, как известно, бог бережет.
Капитан словом не обмолвился о засаде и ее последствиях, но я почувствовал – что-то стряслось.
Ночевать он отправил меня к Непрухе под тем предлогом, что к нему должны прийти люди по делу. Я, однако, сразу понял, что ночь он провел без сна, в обществе двух заряженных пистолетов, шпаги и кинжала. Тем не менее обошлось без происшествий, и с первым светом зари Алатристе смог наконец улечься: вернувшись утром домой, я обнаружил, что масло в коптилке догорело, капитан же спит, не раздеваясь, сложив оружие – да нет, не в том смысле! – сложив оружие так, чтобы под рукой было, дыша приоткрытым ртом ровно и глубоко, нахмурив брови, и даже во сне с лица его не сошло привычное упрямое выражение.
Капитан Алатристе был фаталистом. Надо думать, его боевое прошлое – ведь он воевал во Фландрии и в Средиземноморье с тринадцати лет, бросив школу и поступив в полк барабанщиком – способствовало тому, что опасности, риск, передряги, неприятности большие и малые, неопределенность и прочие особенности тяжкого и трудного своего бытия воспринимал стоически – так, словно давно научился ничего другого от жизни не ждать. Как будто его имел в виду французский маршал Граммон, когда несколько позже отзывался об испанцах в таких словах: «Свойственное им непоказное мужество проявляется в равной степени и в терпении, с которым выполняют они любую работу, и в стойкости, с которой встречают они опасность… Испанские солдаты редко сетуют на постигшую их неудачу, утешаясь надеждой, что судьба в скором времени окажется к ним более благосклонной…» А вот что писала другая француженка, мадам де Онуа. «Под ударами стихий или судьбы, в нищете обнаруживают они вопреки всему большую смелость, надменность и гордость, нежели в роскоши и благополучии…» Видит бог, это – истинная правда, и я, переживший и эти, и еще более лихие времена – они не замедлили настать – свидетельствую: мадам имеет резон, Что же касается Диего Алатристе, его надменность и гордость были глубоко запрятаны и проявлялись лишь в том, как упорно он замолкал на целые часы. Я, помнится, уже говорил, что не в пример многим и многим бахвалам, залихватски крутившим усы и горланившим на улицах и на всякого рода сборищах, капитан никогда не рассказывал о том, как воевал. Бывало, впрочем, что его однополчане за бурдюком вина вспоминали прошлое, и многое в этих воспоминаниях относилось к нему, а я слушал с жадностью, хотя по малолетству своему видел в Алатристе всего лишь замену отца, павшего с честью за нашего короля, подобно многим другим – не знатного рода, но кремневой породы – людям, которых неустанно рождает наша Испания и о которых Кальдерон – да простит меня за то, что привожу Кальдерона вместо столь любимого им Лопе мой покойный хозяин, в вечном ли блаженстве пребывает он сейчас или горит в геенне, – написал так: