Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая традиция, удачно названная американским «историком детства» Д. Херлихи «традицией любящего небрежения», была достаточно типична для раннесредневековых обществ. В Древней Руси она нашла отражение в сборниках епитимий и покаянных вопросов, связанных с наказаниями за детоубийство, заклад и залог детей. Насколько эти явления были в указанное время распространены, данных нет.[186] По епитимийникам известны случаи удушения младенцев в общей постели, их гибель по небрежению родителей. Это может служить определенным доказательством того, что в Древней Руси ребенка «недостаточно берегли», что дети в доме «одновременно как бы и присутствовали, и отсутствовали».[187] Таким образом рисуется не слишком привлекательный с современной точки зрения образ матери.
Некоторое представление об отношении к материнству в X–XIII веках дает ранняя иконография Рождества Богородицы и вообще всех изображений Мадонны с младенцем. С точки зрения отображения в ней материнской любви, она весьма сдержанна: в иконах и фресках домонгольского времени не найти умиления по отношению к ребенку. Детей же в русской иконописи изображали как маленьких взрослых, со строгими, недетскими, невеселыми ликами. Составители правовых кодексов, видимо, тоже относились к ним без особого снисхождения и скидок на возраст: в нормативных памятниках Древней Руси нет никаких особых (более легких) наказаний за совершение проступков несовершеннолетними.[188]
Отношение к детям в простых семьях было обусловлено обстоятельствами отнюдь не личностными: лишний рот в семье был для многих непосильной обузой.[189] Оттого в пословицах о детях, записанных в допетровское время, сквозит двойственное к ним отношение, в том числе, вероятно, и матери: «С ними горе, а без них вдвое» — и в то же время обратное: «Без них горе, а с ними вдвое» или «Бог дал, Бог взял». В некоторых русских колыбельных песнях XIX века, корнями уходящих в давние времена, присутствовало даже пожелание смерти ребенку, если он рожден «на горе» родителям. Этот мотив присутствовал не так уж редко — по проведенным подсчетам в пяти процентах от общего числа колыбельных.[190] Те же причины лежали в основе различного отношения в семьях к сыновьям (как к желаемым «гостям») и дочерям (нежелаемым). В древнейших текстах назидательного сборника «Пчела», бытовавшего в различных вариантах в XI–XVIII веках, встречается афоризм: «Дъчи отцю — чуже стяжанье». Примечательно, что дочь рассматривается здесь как «чужое сокровище» одного лишь отца, не матери. У В. И. Даля этот афоризм звучит так: «Дочь — чужое сокровище» («Сын домашний гость — а дочь в люди пойдет»).
Приведенные примеры косвенно свидетельствуют о предпочтении, отдаваемом сыновьям перед дочерьми еще в домонгольское время. В дидактических текстах XIII–XIV веков можно встретить уже иную, личностно-эмоциональную мотивацию предпочтений родителей: «Матери боле любят сыны, яко же могут помагати им, а отци — дщерь, зане потребуют помощи от отец».[191] Но, по-видимому, отнюдь не такие, личностные, а именно экономические причины рождали «власть родителей над детьми» в раннесредневековой Руси. Вопрос лишь в том, переходила ли она во всех семьях в тот «слепой деспотизм без нравственной силы», о котором писал когда-то Н. И. Костомаров, а вслед за ним нынешние западные исследователи «истории детства» в России?[192]
Анализ письменных и фольклорных памятников позволяет утверждать, что подобный вывод не вполне точен. Тенденции «небрежения» детей, особенно девочек, в средневековой Руси постоянно (с X века) противодействовала воспитательная работа «отцов духовных», стремившихся утвердить среди прихожан идеалы христианской нравственности, «благочестивого родительства», материнской любви; при этом резко осуждались любые попытки матерей избавиться от детей.
Попадание на страницы епитимийных сборников целого списка вопросов и наказаний детоубийцам и «женкам, еже в утробе имеют, а родити не хочут», говорит не только о сравнительной распространенности таких случаев, но и об осуждении подобного поведения со стороны церковных дидактиков. Легко представить себе, как измученные частыми родами женщины вставали перед дилеммой — рожать или не рожать очередное чадо и, приняв отрицательное решение, обращались с просьбами «отъять плод» к знахаркам: именно они знали различные «зелья», от которых женщина могла «извергнуть» при небольших сроках беременности; лечебники же — даже поздние — не упоминают их составов, вероятно, «секреты» такого рода передавались изустно. Но за сугубо интимным решением и действиями женщин пристрастно наблюдал глаз «отца духовного», каравшего за все, что «чрез естьства совершено быша», как за детоубийство («аще зарод еще» пять лет епитимьи, «аще образ есть» — семь лет, «аще живое» — пятнадцать лет поста и покаяний). Тем не менее частота упоминаний об абортах и «извержениях» говорит о том, что интимная сторона жизни женщин того времени более регулировалась ими самими, нежели церковными деятелями. Аборт и позже, в петровское время, был главным средством регулирования рождаемости.[193] Исповедники подробно выспрашивали у прихожанок, «[с]колико убили в собе детей», выполняя тем самым роль посредника между частной жизнью индивида и интересами государственного значения.