Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я так сильно ее любил, что даже не мог представить, как она останется в своей пустой квартире одна. Стоило мне об этом подумать, как становилось плохо. В то же время я представлял себе жену и дочь — таких же одиноких в новогоднюю ночь. И мне снова становилось плохо.
Конечно, у жены была малышка Куки, наша дочурка… Так-то оно так…
А у Ив был только я. Это оправдание было абсолютно безумным и жалким, но оно в какой-то мере могло успокоить мою совесть. Кроме того, моя жена, Сали, собиралась встретиться с моими родителями, а Ив была по-настоящему одинока. Но кто из нас не одинок в Новый год? Я думал и о том, что все наши пациенты тоже будут одиноки в этот праздник. Впрочем, как всегда — одиноки в своих безумных переживаниях и мыслях. И я чувствовал, что также предпочитаю остаться в одиночестве. Но мне хотелось быть и с Ив. Мне делалось плохо от угрызений совести, но я все равно страстно этого желал. Снова и снова. Уф.
* * *
Я договорился дежурить не только в саму новогоднюю ночь, но и еще одни сутки — аж до второго числа, пока не придет тепленький, благоухающий одеколоном (обычно скрывавший алкогольный дух) следующий дежурный.
Утром 31-го я пулей вылетел из своей квартиры в районе Дианабад, бежал быстро, прерывисто дыша от перевозбуждения, как собака, запрыгивал в автобус, трамвай, потом снова в автобус, ехал на круге, в его середине, и напрягал все мускулы, чтобы удержать равновесие. Я дрожал и глубоко вдыхал воздух. Был ужасно напряжен. Если бы кто-то прикоснулся ко мне, я бы лопнул и рассыпался, как хрустальный шар, и пол грязного междугороднего автобуса был бы покрыт блестящими осколками моего сердца. Так и до инфаркта недалеко — думалось мне.
И да — ясно! Я ехал в Больницу, чтобы провести Новый год самым незаконным образом… ураганным и свободным, безумным и страшным образом, нарушая все людские правила: Новый год в самом большом сумасшедшем доме в Болгарии, с самой любимой женщиной. Все бросая ради нее.
Мне надо было выпить. Я ехал к Курило и так волновался, что еще чуть-чуть, и задохнусь. Я даже не столько думал об Ив и о самом празднике, сколько о том, что мне необходимо пропустить стаканчик, чтобы успокоиться. Я чувствовал, что так я скоро сопьюсь из-за этой проклятой любви и проклятых волнений. Все это крутилось у меня в голове, а я улыбался.
Доехав до Больницы, я отправился в кабинет дежурного. Там мы быстренько переговорили с молодым врачом, которого я приехал сменить. Перекинулись с ним парой легких шуток, и я вкратце расспросил его о ситуации в Больнице. Было странно, что нас, врачей помоложе, больше всего интересовало, будет ли наш шеф доктор Г. в Больнице или нет. Такой смешной инфантилизм нам всем был совершенно понятен. Не интересоваться своей работой по существу, а только тем, будет ли чертов шеф на работе и в каком настроении — вот в чем была суть наших инфантильно-рабских настроений. Я осознавал, что все рабы через это проходят. Но именно сейчас сравнение с рабами меня волновало меньше всего. Доктор Г. мог мне помешать не своими деспотичными (по сути же, совершенно разумными и заслуживающими уважения) требованиями, а тем, что он мог мне подкинуть работу, которая помешала бы мне быть с Ив.
Доктор Г. часто проводил праздники в Больнице. Он был чертовски предан своему делу, предан так же, как те врачи из прошлой жизни, которые жили вместе с больными и часто умирали от их болезней. Святые, которые сгорали, как свечи, в средневековом мраке. Н-да. В этой Больнице было достаточно средневекового мрака, впрочем, как и во всех психиатрических клиниках Болгарии. То есть, таким, как доктор Г., было, где развернуться.
Но сегодня он не пришел. Я вздохнул с облегчением. И выдохнул миллион тонн воздуха. Из горла вырвались даже молекулы водки, которую я пил вчера. Тогда я догадался выпить, чтобы успокоить волнение. Ив наверняка должна была прийти через час. Я похлопал по плечу коллегу, передающего дежурство, улыбнулся ему по-болгарски — вымученно и сочувственно — как будто только нам было известно, какие мы мученики, — и зашагал в свой кабинет.
В кабинете я сел, вернее развалился на старом диванчике, уперся каблуками ботинок в край письменного стола и засмотрелся на одну из картин на стене. Это был портрет Сали, моей несчастной жены. Я нарисовал его в те дни, когда был в нее влюблен. Портрет в красных и черных тонах. Он выглядел немного зловеще. Сейчас эта картина меня особенно печалила. Я не испытывал угрызений совести, а только уныние из-за бедной Сали. Я был влюблен, а она нет. Я поднес к губам налитый ранее стакан виски и сделал глоток. В шкафах у меня стояло три или четыре бутылки виски. Дешевого, подаренного родственниками разных пациентов. Во всех шкафах Больницы стояли такие бутылки. Смешно. Я сидел, пил и страдал, думая о Сали. Хотя, по правде сказать, чувствовал, что не особенно страдаю. Влюбленный человек не страдает. Он переживает и волнуется. Для него сострадание — какое-то особенное чувство. Дай, говорит он, пострадаю сейчас о тех несчастных, кто не влюблен, а потом снова буду петь от восторга. Вот так и я думал, когда смотрел на портрет Сали.
А потом, через час, пришла Ив. Мы обнялись. После обеда санитар Начо позвал нас к столу в одну из ординаторских и угостил какими-то особенными маринованными овощами, похожими на огурчики. Попробовав их, мы с Ив вскрикнули от жжения во рту — они были ужасно острыми. Начо взревел и замычал от смеха.
— Это острый перчик из гуманитарной помощи. Не хухры-мухры, мексиканский же, твою мать, — едва выговорил он, сгибаясь от смеха и кашляя.
И так весь день. Мы с Ив сидели, переглядывались, тайком держались за руки, потом отлучались в какой-нибудь отдаленный кабинет, чтобы прижаться друг к другу, обняться, потом возвращались в ординаторскую к сестрам и санитарам. Они готовились к встрече праздника и забивали всякими разносолами холодильники и шкафы, время от времени доставали что-нибудь перекусить: домашнее копченое сало, квашеную капусту, крепкую ракию. И мы ели и пили. Все вокруг суетились, а мы оставались сидеть, как загипнотизированные. Друг другом.
Так день подошел к концу, и я увидел себя со стороны — выпившего, разгоряченного, пылающего и потерянного. Увидел, как я встаю и выхожу, чтобы проводить Ив через сугробы к воротам. Ей нужно было возвращаться домой, к ней в гости приехали родители. Какая ирония. Я сделал все возможное, чтобы нам быть вместе, но должен был остаться один. Да и она, в каком-то смысле. Н-да.
И я остался один. С двумястами больными, шестью сестрами, четырьмя санитарками и двумя санитарами, шестью белочками, снующими между акациями и буками, и десятком собак, скитающихся по огромному двору между сугробами.
Вскоре опустился вечер, и я встретил его, принимая в приемной нового больного. Я принял его на скорую руку и очень формально. В праздничные дни в Больницу чаще всего поступали перевозбужденные пациенты, одержимые разными маниями. Веселые, беззаботные и непредсказуемые, для психиатрии — стандартные. К тому же чрезмерная веселость одержимых маниями вообще не вызывает сочувствия ни у кого.
Вот почему я не уделил должного внимания развеселившемуся маньяку, которого принял. Впрочем, как и он мне.