Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В описываемую пору Вильма в своих тирадах, настолько же настойчивых, насколько и бесполезных, упорно повторяла призыв увезти в безопасное место по крайней мере младенцев, уверяя, что она узнала от своей монахини: на ближайшее будущее намечается новое истребление евреев, хуже того, что было при царе Ироде. Как только немцы занимали какой-нибудь населенный пункт, они первым делом собирали вместе всех евреев безо всякого исключения и увозили их прочь, за пределы границ, неизвестно куда, «в ночь и туман». Большая часть их умирала по дороге или впадала в бесчувственное состояние. И всех их, мертвых и живых, бросали одного за другим в огромные ямы, которые их собственные сородичи и товарищи были вынуждены выкапывать. Единственные евреи, кого оставляли жить, были сильные взрослые мужчины, они должны были работать для войны в качестве рабов. А детей убивали поголовно, от первого до последнего, и бросали их в общие могилы, выкопанные вдоль дорог.
Как-то раз свидетелем этих Вильминых разговоров оказалась, кроме Идуццы, также и одна пожилая женщина, затрапезно одетая, но со шляпкой на голове. Она с серьезным видом кивала в ответ на хриплые жалобы Вильмы. Более того, понизив голос из-за боязни шпионов, она сама вмешалась и стала уверять, что собственными ушами слышала от одного унтер-офицера карабинеров, что по немецким законам евреи — вроде вшей, и их следует передавить всех до одного. После победы, которая близка и не подлежит сомнению, Италия тоже станет территорией рейха и будет подчиняться таким же законам. На соборе Святого Петра вместо христианского креста водрузят свастику, и даже христиане, прошедшие крещение, должны будут, чтобы не попасть в черный список, доказать чистоту своей арийской крови вплоть до четвертого колена!
Так что недаром, добавила она, вся еврейская молодежь из хороших семей, которая имела для этого средства, уже давно эмигрировала из Европы — кто в Америку, кто в Австралию, пока не поздно. «Кто внутри, тот внутри. А кто снаружи, тот снаружи».
Тут и Идуцца своим неуверенным голосом беглой преступницы, озабоченной тем, чтобы ее не узнали, заставила себя спросить, что означает «вплоть до четвертого колена». И женщина с дотошностью ученого-математика, уточняя и акцентируя те места, которые могли вызвать сомнение, объяснила: «В германских законах чистота крови рассчитывается по родоначальникам, квотам и дюжинам. Четвертое колено — прадеды и прабабки. А чтобы рассчитать родоначальников, нужно сосчитать всех прадедов и дедов, которые в сумме дают: 8 прадедов плюс 4 деда = 12 родоначальников, или, иначе говоря, дюжина. Далее, в этой дюжине родоначальников каждый родоначальник, если только он ариец, дает одну арийскую квоту, или одно очко тебе в плюс. Если же он иудей, он дает одну иудейскую квоту — очко тебе в минус. Конечный результат должен быть, как минимум, две трети плюс еще единица! Треть от дюжины — это четыре; искомые две трети — это восемь плюс один, то есть девять. Тот, кто предстанет перед комиссией, должен предъявить, как минимум, девять арийских квот. Если у тебя их меньше, пусть даже всего на половину квоты, твоя кровь считается иудейской».
Придя домой, Ида погрузилась в сложные расчеты. Что касается ее самой, то решение было очень простым: отец был арийцем, мать — чистокровной еврейкой, и сама она имела таким образом шесть квот из двенадцати, то есть результат был отрицательным. Но главный объект расчета, то есть Нино, вычислить было труднее, и результаты вычислений, все время ею повторяемых, смешались у нее в голове. Тогда она заставила себя взять листок бумаги и начертила на нем генеалогическое древо Нино, где буква «Е» метила дедов и прадедов еврейской ветви, а буква «А» — чистых арийцев; буквой «X» она заменила имена тех, кого в данный момент не могла вспомнить.
Результат подсчетов оказался благоприятным. Нино, хоть и впритирку, вписывался в требуемое количество очков, у него было девять квот при двенадцати родоначальниках. Он был арийцем!
Однако, этот результат был недостаточен для того, чтобы она полностью успокоилась. Слишком многозначными и неясными оставались для нее, и в будущем, и в самом непосредственном настоящем, реальные формулировки закона. Она, к примеру, вспомнила, что слышала в Калабрии от одного американского эмигранта, будто темная кровь всегда одерживает верх над бледной. Достаточно, чтобы в белом человеке оказалась одна-единственная капля черной крови — и будет признано, что никакой он не белый, а негр-полукровка.
Таким образом, становится понятным, почему эта несчастная женщина в январский день 1941 года, встретив немецкого солдатика в квартале Сан Лоренцо, приняла его за некое кошмарное наваждение. Страхи, ее осаждавшие, не давали ей заметить в нем ничего, кроме немецкого военного мундира. И натолкнувшись на этот мундир как раз у подъезда своего дома, мундир, обладатель которого специально поджидал ее, она решила, что эта ужасающая встреча была ей предначертана еще при сотворении мира.
Этот человек скорее всего был посланцем каких-нибудь комитетов по расовой чистоте, то ли капралом, то ли капитаном войск СС, явившимся проверить, кто она такая. На ее взгляд у него не было собственного лица. Он был просто одной из копий тысяч одинаковых фигур, которые умножали до бесконечности образ самой главной и непонятной фигуры, той, что неумолимо ее преследовала.
Солдат воспринял как вопиющую несправедливость то совершенно очевидное и необычное отвращение, которое проявила к нему незнакомая женщина. Он не привык возбуждать в женщинах отвращение, кроме того, он знал, вопреки мелким предшествующим разочарованиям, что находится в союзной, а вовсе не во враждебной стране. Однако же после подобной обиды он не отступился, он проявил упорство. Ведь когда домашний кот, будучи не в настроении, забирается в какой-нибудь потайной уголок, мальчишки с удвоенной настойчивостью стараются его оттуда выкурить.
Она, впрочем, ничего не предприняла, чтобы уклониться. Единственное ее движение имело целью спрятать в одной из кошелок школьные тетрадки, которые она несла в руках — словно это были грозные свидетельства ее неведомой вины. Его она не очень-то и видела; скорее, отделившись от самой себя, она видела самое себя, стоящую перед ним — беззащитную, без всякого прикрытия, просто несчастную полуевреечку с бьющимся сердцем.
Если бы она могла его рассмотреть, то, возможно, заметила бы, что он стоит перед нею скорее в позе просителя, нежели представителя власти. Он играл роль изнемогающего пилигрима, он хотел ее разжалобить, опирался щекой на ладонь, умолял ее, весело и настойчиво, повторял своим вполне определившимся уже баском, звучащим непривычно для него самого, с каким-то петушиным призвуком: «Schlafen! Schlafen!».[2]
Для нее, не знавшей ни одного немецкого слова, это непонятное бормотание, сопровождаемое таинственной мимикой, прозвучало как некая казенная формула — ее допрашивали или даже обвиняли. Она попыталась ответить по-итальянски, у нее вышло что-то невразумительное, вылившееся просто в плаксивую гримасу. Но из-за выпитого вина земной вавилон для этого солдатика вдруг обернулся цирком. Решительно, жестом галантного бандита, он отобрал у нее кульки и сумки и в порыве, похожем на рывок циркового гимнаста, забежал вперед и двинулся по лестнице. На каждой площадке он приостанавливался, дожидаясь ее — точь-в-точь как сын, который возвращается домой вместе с припозднившейся матерью. И она шла за ним, спотыкаясь на каждом шагу, словно библейский разбойник, который тащит крест, на котором его распнут.