Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то раз Эллелу при всех своих регалиях, с большим зеленым флагом, развевающимся на крыле «мерседеса», отправился к своей первой жене Кадонголими на ее многолюдную виллу в Ле Жарден.
У дверей его встретил тощий полуголый мужчина с раскосыми глазами и туго натянутой кожей цвета кофе, какая отличает племя хауса; хотя было одиннадцать часов утра, он был пьян от пальмового вина, и Эллелу признал в нем своего зятя. Комнаты на вилле были застланы козьими шкурами и рафией, а потолки почернели от дыма костров, на которых готовили пищу, поэтому атмосфера тут своими запахами походила на ту, что царила в родной деревне диктатора, где он женился на Кадонголими, когда ей было шестнадцать лет. Дети — среди них были, по всей вероятности, и внуки Эллелу — бегали, крича и хлопая побитыми, в зарубках, заляпанными дверями виллы; жалюзи и шпингалеты на окнах были поломаны и не действовали, так что в комнатах было темно, как в хибаре, а ведь они были устроены с таким расчетом, чтобы внутрь проникал мягкий свет, как на юге Франции. Запахи прогорклого масла, жареных земляных орехов, толченого проса, соленой рыбы и человеческих испражнений смешивались в воздухе в этакую кашу, которую Эллелу, немного попривыкнув, нашел чудесной: это был запах его племени салю. Он расстегнул верхнюю пуговицу своей рубашки хаки и подумал, что зря не бывает чаще у Кадонголими. Здесь чувствовалась сила земли.
Совершенно голая и в то же время целомудренная девчушка подошла и взяла его за руку так естественно, как могла взять только дочь. Он попытался найти в памяти ее имя, но вспомнил только лицо в ореоле косичек и слегка опущенные, как у Кадонголими, края губ, а также более короткое, более кряжистое тело без свойственной молодости гибкой стройности. Девчушка повела его по проходам, где стоял треск и звон, мимо комнат, где люди сидели на корточках группами и парами, где штопали, мешали пищу в котлах, плакали, кормили младенцев грудью, ругались, ворковали, предавались любви, дышали и занимались всем этим с благоволения смотревших на них жилистых деревянных фетишей, украшенных краденым мехом и перьями; это присутствие божеств не вызывало отвращения и не казалось нелепым среди циновок, камней для толчения, огромных мисок и высоких ступок, не служащих украшениями, как в эклектической вилле Ситтины, а составляющих здесь часть повседневной жизни, коричневой и примитивной, как кожура семени, которая лопается, выпуская на волю новую жизнь. На память Эллелу пришел язык его детства — с ударениями, свойственными родной части края земляного ореха, с проглатываемой буквой «л» и прищелкиваниями языком. Племянники, невестки, тотемные братья, сестры вторых жен двоюродных дядей приветствовали Эллелу, причем все с ироническим ликованием — надо же, он, из племени салю, сумел обставить чужие племена, став во главе этой страны, созданной белыми людьми, и тем самым присвоив все ее блага для их семьи. По лицам этих родственников ясно было, что несмотря на все маски, которые меняющийся мир заставлял его носить, он по-прежнему был одним из них, что никакой нектар или эликсир, который мир способен предложить Эллелу в качестве напитка, не сравнится с любовью, которую он вобрал в себя из их общей крови. И это было правдой: с тех пор как он занял свой пост, эта вилла поглотила виллы справа и слева, и в центре Ле Жарден возникла обширная деревня — в ней не хватало только круглых зернохранилищ из белой глины, окружающих, словно гигантские жемчужины, хибары.
Голая дочь провела Эллелу через двор, где из выломанных плит сложены печи. В другом конце, за аркадой, Кадонголими устроила затененную приятную гостиную, где она принимала свое многочисленное потомство. Она разбухла, как королева термитов, и часами полулежала на алюминиевом шезлонге с пенопластовыми подушками, который белые обитатели этой виллы, обожавшие принимать солнечные ванны, бросили здесь, когда однажды слуги не откликнулись на их зов, а вместо них появился молоденький солдатик и объявил, что, поскольку у них другой цвет кожи, они не принадлежат больше к истиклальской элите. Когда Кадонголими стала хозяйкой виллы, она велела перенести шезлонг внутрь и превратила его в свою дневную кровать. Двое детишек усердно обмахивали ее торс пальмовыми ветками. На щеках ее была татуировка в виде полукругов, обозначавших и украшавших невест из племени салю, пока их не запретил ЧВРВС. Мочки ее ушей были проколоты и оттянуты — по торжественным дням и праздникам она носила золотые серьги величиной с кулак; сейчас серег не было, и ее мочки толстыми черными шнурами свисали до плеч. Она приподняла розовую кисть, этакий цветок с мясистыми лепестками, прикрепленный к опухшей старой руке.
— Бини, — сказала она. — Ты похож на ворона. Что тебя мучает?
Она назвала мужа Бини, амазегским именем, под которым она знала его с того возраста, когда он сполз с колен матери и стал ходить. Кадонголими была на четыре года старше его. Когда ему было пять лет, она была уже длинноногим девятилетним существом с пронзительным голосом, властная, как мать. На правах двоюродной сестры она бережно обследовала его голову в поисках вшей. Когда они поженились, она была уже женщиной, прожившей треть жизни, и трепещущая, шуршащая, густая ее волосня вставала между ними в их первые ночи. Ее превосходство всегда присутствовало, но со временем стало доставлять удовольствие Эллелу. Он словно плавал с ней в маслянистой ванне, недооцененный, невесомый, застенчивый. Для Кадонголими он всегда будет ребенком, только что сошедшим с колен матери. Поскольку в комнате не было стульев, он сел на корточки, отломал веточку от куста, просунувшегося в дыру в стене, и начал чистить зубы.
— Боги, — неуверенно произнес он, покусывая веточку. Что-то в коре или в зелени напоминало по вкусу эти блестящие красненькие американские конфетки, которые едят главным образом зимой, в ту пору, когда зима уже отступает, когда с ветвей с треском падают сосульки и черные улицы блестят от тающих снегов.
— Не следовало тебе забывать богов наших отцов, — сказала ему Кадонголими, осторожно передвигая тяжесть своего царственного тела в ненадежном алюминиевом гамаке.
— А что они дали нашим отцам, — спросил жену Эллелу, — кроме ужаса и отупения, а это и позволило арабским и христианским работорговцам поступать с нами как с животными! У них было колесо, было ружье, а у нас джю-джю.
— Неужели ты так быстро все забыл? Боги дали жизнь каждой тени, каждому листу. Куда ни посмотри, всюду был дух. При каждом повороте нашей жизни нас приветствовал дух. Мы знали, как плясать, как просыпаться и как засыпать. Никакая беда не могла заглушить музыку, которая звучала в нас. Пусть другие умирают в цепях, — мы жили. Мальчиком, Бини, ты всегда был в движении, всегда чем-то занят. Птицей, змеей. Ты отправился сражаться в войнах белого человека и вернулся из-за моря холоднее белого человека, потому что тот, по крайней мере, напивается и трахается.
Эллелу кивнул, улыбнулся и стал кусать веточку, передвигая ее с зуба на зуб. Кадонголими говорила ему это и раньше и скажет еще не раз. Его ответы были так же предсказуемы, как слова песни. Он сказал:
— Я вернулся с настоящим Богом в душе, с Повелителем миров, с Хозяином Судного Дня. Я возвратил Кушу Бога, которому уже поклонялась половина его душ.
— Пустая половина, жестокая. Бог, которого зовут Мухаммед, — это не Бог, а изничтожитель богов. В него нельзя верить, так как у него нет атрибутов, он нигде. В нашей стране верят в то, что дает утешение, а это остатки старых богов, следы их, которые не были вытравлены. Они всюду вокруг нас, по частицам. Если что-то растет, оно растет потому, что они — в стебле. Если место священно, оно священно потому, что они — в камнях. Они, как мы: их не сочтешь. Бог, сотворивший всех нас, потом повернулся к нам спиной. Он вышел из игры, он не хочет, чтобы его тревожили. Связь с нами поддерживают малые боги, они дают нам любовь, и пищу, и облегчают боль. Они — в гри-гри, что прокаженный носит на шее. Они — в ленточках материи, которые вдова подвязывает к неопалимой купине. Они — в пыли, их так много. — Она опустила толстые черные руки с блестящей ямочкой на локте, бросила пригоршню пыли на сидящего мужа.