Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я замечал, что Любовь Борисовна заливается смехом тогда, когда в шутках моих было самоуничижение, когда же юмор через хитринку говорил о смекалке и способностях земляков, тут она смеялась поменьше.
— Мы — вятские все могём, — заверял я. — Только вот часы нам не отремонтировать: топором негде размахнуться, и лестницу не могём сделать: долбежки много.
Полагаю, я был более забавен для матери, чем для дочери. Думаю, они расходились во мнениях обо мне. Ирина могла сердиться на мать, что та портит меня поощрением подобных разговоров, а впрочем, не знаю. Возведя однажды очи от моего произношения слов: кофэ, кафе, выбора́, Ирина дождалась от меня ответного возмущения, чем же лучше ее жаргонизмы, например, словечко тогдашнее — лажа (лажать, лаженуться). «А еще к музыке приобщаешь. Ну-ка скажи наизусть «Степь да степь кругом»!
Но я был бы не прав, представив дело так, что Ирина мне не нравилась. Даже очень нравилась. Уже и стихи появились. «Слова отыщу и стихами порадую о любви наивной и чистой. Ты вспомни: ночь, радиатор в парадном, горячий такой, ребристый. О как ты нежно к нему прижималась…» Далее следовало сожаление, что жаль, что к радиатору, а не ко мне. Еще я Ирине благодарен, что стал обращать внимание на язык. И свой и чужой. Свой, защищая от нападок, я превозносил как незамутненную норму лексики и семантики. «Мы не знали ни татаро-монгольского ига, ни крепостного права. Мы как говорим, так и пишем. И ваше это ма-асковское аканье мне не указ». Но для себя я старался говорить не че, а што, не выбора́, а выборы, не кофэ, а кофе и тому подобное, то есть тренируя себя в вещах, легко достижимых. Но уже и Пушкин коснулся моего влекущегося к нему разума, уже щеголял я знанием того, что слово «хладнокровие» (у Пушкина вычитал) дурно переведенное с французского сочетание, а надо правильно — хладномыслие.
Заметив склонность мамы к разговорам со мной, Ирина поубавила свои телефонные разговоры, и мы зачастили в театры и концертные залы. Я был введен в круг Ирины, то есть не введен, да и круга я там не заметил, а просто познакомился с молодыми людьми, слушающими музыку, которая не звучала по радио. «Что у нас, — говорили они, — что у нас за эстрадная музыка. Один Эдди Рознер». На концерте Рознера в саду имени Баумана мы с Ириной побывали, и я был согласен, что это хуже, чем то, что слышалось с привезенных из-за границы пленок. Элвис Пресли, юные «битлы», немного Шарля Азнавура. Всего не упомнишь. Сборища при свечах напоминали общества спиритов, разговоры сводились опять же к тому, что мы отстаем не только в сельском хозяйстве, но в искусстве особенно. Мне повезло увидеть избранных из этой компании в непринужденной обстановке, в однодневной поездке, куда взяла Ирина. Любители Пресли, выпив, орали в электричке: «Веселися, бабка, веселися, Любка, веселися ты, сизая голубка». Песня нескончаемая — разговор старика и старухи о жизни. Там любые варианты. Старуха спрашивает: «Где же взять мне денег, милый мой дедочек, где же взять мне денег, сизый голубочек?» Мужская половина отвечает, ударяя кулаком по гитаре: «Спекулируй, бабка, спекулируй, Любка, спекулируй ты моя, сизая голубка». Это очень хорошо, что я видел этих эстетов без их пленок и разговоров и процеживания слов, слов, будто золотых, так их мало тратилось. Трубки они держали в зубах «под Хэма», и свитера у них были грубой вязки «под Хэма». Стильный был народ.
Но ведь чуть не колебнулся тогда, чуть не стал, говоря языком нынешней молодежи, «балдеть» над джазом, блюзом, битлзами. Пусть их. И Армстронг и кто угодно, как говорится, не хуже других, но считать, что вот это-то искусство и есть — это увольте.
Концерты продолжались. Из событий, которым я безумно гордился, был концерт тогда молодого, но уже знаменитого земляка моего баса Александра Ведерникова. Меня распирало от гордости. Я больше не Ведерникова слушал, а вертелся, наблюдая, чтоб все слушали, чтоб не смели и шевелиться — наш поет!
— И Шаляпин наш, — захлебывался я от счастья, провожая Ирину к горячему радиатору в подъезде.
— И Эдит Пиаф ваша?
— Конечно! Не здесь же ей быть понятой. Здесь, где юмор от того, сегодня видел, как два балбеса моих лет стоят у парапета над подземным переходом и роняют на мрамор пятак. Он падает, звеня и подпрыгивая, они ловят, а люди, многие, начинают глядеть под ноги, искать. Тут расчет на смех, мол, чего искать, раз не у вас упало? Или на что другое? Может, объяснишь? А помнишь, чем я тебя насмешил? — мстительно говорил я. — Я вытер ноги не о ваш коврик, а о коврик соседей и пошутил, что не смею, недостоин, чтоб мои подошвы вытирались о ваш коврик, мои подошвы недостойны его коснуться. А ты смеялась, да еще Любови Борисовне рассказала. А чем виноват коврик соседей?
Но Ирина, не принимая критики, прижалась ко мне, и вся моя задиристость кончилась. «Но Ведерников, согласись, теперь и надолго — лучший бас».
Ирина повела меня на концерт новой музыки. Туда было не попасть, чуть ли не конная милиция, но нас провели. Это был концерт-диспут. Исполняли, помню, музыку под названием «Заводной слоненок» Бэнни Гутмана. И еще что-то в этом роде. Помню спор, как произносить: Гудмэн или Гутман. До сих пор не знаю. А потом два искусствоведа, один с бородой, другой лысый, орали друг на друга. Один: это безобразие, другой: это гениально.
— Вы согласны, что каждый инструмент имеет право на самостоятельную тему? Согласны или нет? Или нет концертов для любых соло? Согласны, что развитие темы могут вести все инструменты? — так кричал лысый.
— Со второй частью согласен, все инструменты развивают тему, но не согласен и лягу костьми, что каждому инструменту дается самостоятельная тема. Есть общая, сквозная тема, ей все подчинено. — Так отвечал бородатый.
— Это диктат! — Лысый прямо кулаки воздевал, протестуя: — Где же ваше понимание каждого?
— У Бетховена из хаоса возникает мир, идет к гармонии. Голос бога над бездной… — заговорил бородатый. Тут я нагнулся к Ирине, спросив, есть ли у нее пластинка «К Элизе» Бетховена. Ирина дернула локтем, слушала.
Лысый не дал досказать:
— Вот! Вот! Хаос, бездна, голос — вот вам уже три темы. Гармония, наконец, тоже тема!
— Гармония не тема, а стремление…
— А стремление не тема? — победно, но демагогически возглашал лысый. — Великий Шёнберг дает свободу любому инструменту.
В публике закричали, чтоб он дал сказать оппоненту.
— Эта музыка, которую мы слышали, — начал