Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы паши распределяли хлеб, который получали от русских, турок уцелело бы значительно больше, но они продавали хлеб по страшно дорогой цене своим голодным солдатам, и смертность среди них росла.
Кутузов видел, что если так продолжать и дальше, то турки в осажденном лагере перемрут.
Он придумал небывалый в военной истории выход: предложил принять турецкую армию «на сохранение». На первый взгляд это казалось нелепостью: вместо того чтобы просто взять турецкую армию в плен и отослать ее в глубь России, русский командующий больше турок беспокоится о ее существовании. Но этот кажущийся несообразным ход был, в сущности, остроумнейшим, единственно правильным выходом.
Кутузов договорился с Галиб-эфенди, что до заключения мира русские возьмут остатки турецкой армии «на сохранение». Зная гордость турок, и в частности этого мальчишки Чапан-оглы, который скорее умрет в дунайских камышах, чем пойдет в плен, Кутузов подчеркивал, что турки поступают к русским не как ясыр,[159] а идут по доброй воле, как музафир.[160] Их разместят по деревням под охраной русских. Во избежание драк Кутузов предложил туркам оставить все оружие в лагере под охраной турецких и русских часовых; тяжелобольных, стариков и неспособных к военной службе перевезти в Рущук, но в общем количестве не более двух тысяч. Фактически турецкая армия оказалась бы безоружной и в плену, но сохраняла бы видимость армии.
Галиб-эфенди согласился на это предложение Кутузова. Но в самом осажденном лагере турки совещались восемь дней: паши и прочее начальство, боясь капитуляции, так напугали раньше солдат, что они теперь боялись оставить свой ужасный лагерь. Анатолийцы и янычары были просто уверены, что русские задушат их всех.
Наконец турки рискнули согласиться покинуть злосчастный лагерь смерти.
Две тысячи тяжелобольных и стариков перевезли в Рущук, и только двенадцать тысяч человек, оставшихся в живых, двинулись из лагеря к деревне Малка, откуда их должны были распределить по окрестным деревням.
Оборванные, грязные, исхудалые, одна кожа да кости, с лихорадочно горящими голодными глазами, в которых еще сквозили страх и недоверие, шли понуро когда-то нарядные и гордые анатолийские спаги и высокомерные, жестокие янычары – цвет турецкого войска.
Страшное кладбище – смердящий лагерь с восемью тысячами конских костяков и двумя тысячами закоченевших, непогребенных трупов людей – осталось позади. Поземка заметала кости разбитой, поверженной армии великого визиря.
Бухарест торжественно и пышно встретил победителя турок. Несмотря на зимнее время, на улицах стояли толпы народа. Два дня город был иллюминирован. На площадях и главных улицах Бухареста висели десятки красиво написанных транспарантов, на разных языках восхвалявших Кутузова. Русского генерала сравнивали со львом, орлом, барсом, но еще чаще называли знаменитым греческим полководцем и дипломатом Фемистоклом.
На второй день в честь Кутузова был дан большой обед и вечером роскошный бал. Кроме высших гражданских чиновников, приветствовать полководца явились знатные бухарестские жители и их жены. Куконы кокетничали с русским главнокомандующим, восхищались тем, как он посвежел за лето на Дунае. Михаил Илларионович благодарил, улыбался, а думал иное. При ярком свете люстр и канделябров в этих чистых, прекрасных зеркалах дворца он отлично видел, что, наоборот, постарел за лето: победа над турками не давалась даром.
Вместе с другими приветствовал Кутузова французский консул в Бухаресте Шарль Леду.
– Я всегда с большой живостью следил за вашими успехами на Дунае, генерал, – с почтительной, милой улыбочкой сказал он, очевидно, заранее приготовленную, полную едкой иронии (Аустерлиц тоже на Дунае!) фразу, которую Михаил Илларионович сразу же понял.
– Я не знал, господин консул, что вы еще не забыли об Измаиле! – отпарировал Кутузов и подумал: «Да, ты не только следил за мной, но и передавал все султану в Константинополь!»
Главнокомандующий поселился в том же особняке, в котором жил весной. Наконец-то можно было пожить в нормальных условиях: спать на всамделишной кровати, на которую не попадает дождь, обедать за просторным, хорошо сервированным столом, за которым всем хватает места, а не то что в лагере, где если приезжал из Виддинского корпуса кто-либо или курьер из Петербурга, то Ничипору приходилось подставлять к столу ящик, бочку или барабан. И, разумеется, приятнее сидеть в мягком кресле, нежели на жестком складном стуле.
Все шло как будто бы прекрасно – Михаил Илларионович добился того, чего хотел: победа была, и мир казался уже не за горами.
Портило настроение старое, закоренелое недоброжелательство к нему царя.
29 октября Александр I пожаловал Кутузову за победу над турками графский титул, словно это могло что-нибудь значить. Стать графом можно было и не побеждая никого. Например, тот же французский эмигрант Ланжерон получил графский титул, не одержав еще никакой победы. Единственным его подвигом оказалось то, что Ланжерон изменил своей родине и принял русское подданство.
Вся Дунайская армия, все генералы – друзья, как Сабанеев, Марков, Булатов, и недруги – Ланжерон, Засс – все были поражены и возмущены. И солдаты и офицеры – все единодушно считали, что за уничтожение лучшей турецкой армии Кутузову полагался фельдмаршальский жезл. В глубине души и сам Кутузов ждал этого. Теперь же, когда в часы ночной бессонницы он думал обо всем, он невольно вспоминал печальный пример своего учителя – Александра Васильевича Суворова. Того здесь же оскорбили, дав за славную рымникскую победу не фельдмаршальский жезл, как полагалось бы, а ничего не стоящий этот самый графский титул.
Затем уже хотелось к своим, домой. Надоело болтаться по бивакам и лагерям, все-таки сказывались шестьдесят шесть лет.
Михаил Илларионович так и написал из Бухареста любимой дочери Лизе:
«Ты не можешь представить себе, дорогой друг, как я начинаю скучать вдали от вас, без дорогих мне людей, которые единственно привязывают меня к жизни. Чем дольше я живу, тем больше вижу, что слава – это только дым. Я всегда был философом, но теперь стал им в высшей степени. Говорят, что каждому возрасту свойственна своя страсть. Моя в настоящее время – это страстная любовь к моим близким, в то время как общество женщин, которого я ищу, – только развлечение. Мне смешно на самого себя, когда я размышляю о том, как я расцениваю и свое положение, и власть, и те почести, которыми я окружен. Я всегда вспоминаю Катеньку, сравнившую меня с Агамемноном: а был ли Агамемнон счастлив? Моя беседа с тобой не весела, как видишь, но я заговорил в таком тоне оттого, что уже восемь месяцев не видел никого из своих».
А турки и в Бухаресте не стали торопиться с подписанием мира.
Не только французы, но и австрийцы и англичане – каждый в своих интересах – прилагали усилия к тому, чтобы Турция не заключила мира. Султан не знал истинного положения вещей.