Шрифт:
Интервал:
Закладка:
о юности вспомню,
по улицам белым бродя.
И станет
свежо и легко мне,
как тополю после дождя.
«В блокадных днях мы так и не узнали…»
В блокадных днях мы так и не узнали:
Меж юностью и детством где черта?..
Нам в сорок третьем выдали медали
И только в сорок пятом – паспорта[6].
Восход на Неве[7]
Проснись скорее и замри,
пока всё это не поблёкло!
Осколок утренней зари
ударил по оконным стёклам.
Их мягкий звон не повторишь —
так на ветру поют ограды…
Всё ярче из-за синих крыш
восход над спящим Ленинградом.
Он зажигает купола,
к фасадам краски подбирает.
Они другие, чем вчера:
восход себя не повторяет.
Как точно кисть его легла!
И взора отвести не в силе
Адмиралтейская игла
от Петропавловского шпиля.
А по Неве идут суда,
тяжёлый груз взвалив на плечи.
Им стелет сонная вода
дорожки алые навстречу.
А по Неве плывут плоты,
буксиры с чайками на трапах.
И разведённые мосты
над ней стоят на задних лапах…
Потом, когда ты подойдешь
к окну, где вечер день сменяет,
увидишь: город вновь хорош!
Но красота – уже иная.
Николай Ударов
Огонь и снег
Светлой памяти поэта и летописца блокадных дней, моего автора и старшего товарища
Юрия Воронова посвящается…
«…до новой сирени…»
Юрий Воронов
Впервые поневоле не приехал
сирень встречать у невских берегов.
Блокадных вёсен не умолкло эхо
в тени старинных парков и садов.
Весной блокадной
лишь одна отрада —
сирени куст и воздуха теплынь.
Всегда был потрясённым Ленинградом
блокадных лет и пасынок, и сын.
Теперь сирень на кладбище столичном
ему отсалютует по весне,
а ленинградская сирень привычно
всё ждёт его.
Она – огонь и снег!
Дыхание блокадной стужи
В конце спектакля по пьесе Юрия Воронова «Такая долгая зима» на сцене Ленинградского театра имени Ленинского комсомола открывался прямо в студёный пo-блокадному январь железный пожарный занавес…
Железный занавес открыт,
и стужа лютая настала.
Не просто холодит – сквозит!
Летит волна зимы по залу!
Пожарный занавес тяжёл.
Он глух, массивен и ужасен.
И вот впервые он… пошёл!..
Рисунок режиссёрский ясен,
как ясен этот свет ночной
и небосвод, и вечный иней…
На всех деревьях он такой
и над Невой, и над Россией.
Ещё каких-то полчаса —
и мы в январь вернёмся сами.
А вот сейчас все чудеса
иными видятся глазами.
Шёл занавес в судьбе моей.
И шелестел, и громко падал,
но лишь тогда блокады всей
он оголил, как сердце, правду.
«Какая долгая зима!
Как время медленно крадётся!»[8]
Такая гордая земля
где на Земле ещё найдётся?
Н. Н. Сотников
«Россия, Русь! Храни себя, храни!»
Книг Николая Рубцова было не найти: ни в книжных магазинах, ни в газетных киосках. Единственный путь – искать по библиотекам и вставать в очередь. При этом он не имел, так сказать, перерыва. А другие поэты, даже Евтушенко, имел такую затянувшуюся паузу в годы так называемой «перестройки»: на прилавках лежали его книжные новинки, причём разножанровые.
К широкому читателю Рубцов пришёл (как это ни странно) через литературно-критическую книгу о нём Вадима Кожинова. Она имела довольно скромный подзаголовок: «Заметки о жизни и творчестве поэта». Поэта, которого уже не было в живых. Кожинов и поведал впервые о главных событиях в его судьбе и, что особенно примечательно, впервые наметил какие-то важные тезисы, без которых судьбу и творчество Рубцова не понять. В частности, он впервые, к удивлению многих читателей, начисто стал отрицать литературно-критический штамп, заявив, что Рубцов не был поэтом-деревенщиком! А ведь действительно, не был: о русском селе писал, о людях русской деревни писал, но не найти в его стихах даже каких-то заметных отголосков сельского труда, производственных и организационных проблем. Он как-то сразу оказался шире утилитарного подхода к тематическому планированию в поэзии.
Потом постепенно сложилась у меня небольшая библиотека книг Николая Рубцова. И что удивительно, от некоторых поэтов, крепко стоящих на почве Парнаса, мы ждали: а что он такого ещё скажет, чем нас озадачит, чем удивит? А от Рубцова ждали поэтических откровений. И – не напрасно!
Один случай вспоминается особенно ярко. Журнал «Невских альманах» напечатал подборку из найденных и прежде не опубликованных строчек Рубцова. Как правило, это были пейзажные этюды. У многих стихотворцев есть такие этюды, в основном завершённые. У Рубцова эти стихотворные наброски завершены не были, но действовали на нас, читателей, как сильный магнит: хотелось возвращаться к внешне незатейливым словам вновь и вновь.
Смело писал Рубцов, хотя и не крикливо, не скандально, но той высокой смелостью, которая редко кому доступна.
Мог прижиться в Ленинграде недавний матрос, а потом рабочий? Мог. Я как в прошлом литературный консультант по общим и организационным вопросам даже представляю себе сценарный набросок действий такого молодого литератора. Но – не Рубцова. Мог ли прижиться он в Москве? Ещё труднее это было бы, чем в Ленинграде, но если очень постараться, то мог бы. Рядовой читатель, листая справочник Московской писательской организации, ахал и охал, встречая СОТНИ имён, ничего не говорящих. А более начитанный его приятель срезал его так: «А ты что думал?.. В Москве на Парнасе окопались одни лишь Леоновы и Федины? Нет, друг мой! Там такой мусор встречается, что страшно подумать!»
А другой мой знакомый, соученик Рубцова, вспоминал как-то спустя уже не годы, а десятилетия: «Расписанием поездов Коля очень интересовался – слышал, что оно поменялось. Звала его к себе Вологодчина, звала!»
Вот он и вернулся к ней. Навсегда. История его гибели до удивления похожа на гибель Сергея Есенина. Поколения, конечно, разные, далёкие друг от друга. Ну, у Есенина хоть дом родной