Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Находка третья. На первый взгляд на фотографии вообще нет никого из моих знакомых. В третий раз в центре сцены стоит машина, только сейчас она, фигурально выражаясь, тесно сплетена с грузовичком. Снимок запечатлел последствия столкновения темного четырехдверного седана с небольшим фургоном. Особенно не повезло седану. Решетка всмятку, ужасно покорежено правое крыло. Полицейский наклоняется к окну седана, беседуя, очевидно, с тем, кто за рулем, хотя это лицо совершенно от нас скрыто в блеске солнца на ветровом стекле. На тротуаре по ту сторону улицы возле небольшого магазинчика собралась заметная толпа. То, что это магазинчик, заключаю по рекламе кока-колы. На первый взгляд толпа сплошь состоит исключительно из взрослых. Однако, не позволяя такому впечатлению меня расхолодить, я шаг за шагом продолжаю свою работу с сеткой: да, тут действительно башмак, тут в самом деле шляпка, тут в самом деле локоть. А тут, о, тут малюсенькое лицо. Выглядывает из-за пышной юбки невероятно толстой тетки. Лицо светловолосого мальчика, лукавого светловолосого мальчика, который, очевидно, не желает попасть на снимок, иначе зачем бы ему прятаться за юбкой этой тетки; стоял бы и глазел, как все. Знаю, уж я-то стоял бы и глазел, если б только… И вдруг поднимается занавес. Вся сцена меняется, становится совсем другой сценой, как на тех рисунках, где заяц стремительно преображается в утку не почему-нибудь, а просто потому, что кто-то сказал: "А это утка". Подобным образом, как только я сам себе сказал: "Да никакой это не снимок дорожной аварии", сразу отпали седан с фургоном. Превратились в случайный хлам на переднем плане, лицо же мальчика — теперь скорее испуганное, чем лукавое, выдвинулось в самый центр картины, так сказать, выпрыгнуло, проявилось, как главный, истинный сюжет. Явно это фото было чьей-то попыткой представить документальное свидетельство (маме? ловящему прогульщиков школьному надзирателю?), что мальчик был не там, где ему полагалось быть (в школе? у дантиста?). Я от волнения весь дрожу. Закрыл глаза — и личико Пег, сощурившееся за фотоаппаратом, вплывает в поле зрения. А вот она уже ползет под Дом, где я — тут как тут, свернулся в грязи у столбика, и пусть она только чуть ближе подойдет, я ей от души накостыляю.
Кроме этой моей расследовательской работы, все как-то зыбко. Мой роман, задуманный в комическом ключе, сворачивает куда-то не туда. Он покрывается патиной отчаяния, что едва ли особо развлечет читающую публику. И слишком много времени я убиваю на ничегонеделание. На той неделе продал телевизор. Свет не включаю, если только совсем уж не припрет. Оказывается, почти все спокойно можно делать в темноте, а читаю и пишу я после заката редко. Хотелось бы сказать: "Сижу во тьме и размышляю", но нет, сижу в кромешной тьме и дергаюсь. А в остальное время сижу в зеленой тоске и тоже дергаюсь. Сам не пойму, и почему мои дела вдруг вышли на такую убогую тропу. (Вот говорю это и вижу "дела" взбираются по узкой стежке среди высоких гор, спешат к перевалу, а перевал уж снегом занесло.) Какое решение было неправильное? Или было пять неправильных решений? Или тысяча? Люди любят говорить, что каждый миг нам предоставляет развилку на жизненном пути. Вот я сижу за письменным столом, а мог бы подойти к окну и получить кирпичом по голове, а мог бы пойти в парк, встретить хорошенькую женщину, громилу, страхового агента, а то и вовсе никого не встретить. Идя на службу, я сворачиваю на эту улицу, а не на ту, и, возможно, все разом меняется навеки. Ты никогда не думала, что то же самое могло сбыться в обратном направлении? Когда поворачиваешь вспять, на каждом шагу ведь тоже остается выбор, и любая мелочь, воскресающая в памяти, — лишь первое звено в новой мнемонической цепи, и каждая новая цепь воссоздает другое прошлое, и в результате собирается другой альбом с фотографиями, вскрывайся другой сундук с забытым кладом — рождается другое прошлое, которое, вдруг приведись, и станет прошлым другого настоящего, другого будущего. Пол уходит у меня из-под ног. Тысячи персонажей толпятся на нашей крошечной сцене. Теперь я вижу: могу сказать все, что захочу.
Я, оказывается, по маме плачу.
Я из-за этого литературного фестиваля дергаюсь. Предвижу полный крах, И с этим домом не справляюсь, дальше — больше. Все по коробкам разложил, потом пришлось все снова выпотрошить. Теперь пытаюсь снова все запихнуть обратно. Беспорядок одолел. И откуда только он берется. Из-под подоконников? Сквозь щели в полу? Из ламп? Через вентиляционные решетки? Прямо как нашествие жадных муравьев. Только рот открою — и они вываливаются, кишмя кишат по всей рубашке.
Целую. Энди.
* * *
Дорогой Дальберг,
Вытворять такое с собственным телом еще отнюдь не значит быть писателем. Никто про них и слушать не желает. Тебе необходимо найти кого-нибудь, кто бы тебе помог. Но я — не то лицо. Желая тебе всяческого счастья и преуспеяния, я впредь не вскрою ни единого твоего письма. Не теряй времени понапрасну, так как все они прямиком отправятся в мусорную корзину.
Энди.
* * *
Главному редактору,
С большим интересом прочитала волнующее письмо доктора Рэндю Туакитера, в котором он указывает, как нам повезло, что мы имеем в своей среде писателя уиттакеровского калибра. С этим, безусловно, не поспоришь. И это верно даже для тех из нас, кто не осознает присутствия Уиттакера, ибо кое-что можно сказать в пользу культурной жизни даже и для тех, кто лично не принимает в ней участия, предпочитая соблазнам хорошей книги вечерок за телевизором. Что же, их право. Однако меня сейчас занимает не Уиттакер, противоречивый, сложный автор. Пусть другие судят о его заслугах перед литературой. Пусть другие критикуют, если дерзнут, его отважные усилия при поддержке пробивающихся дарований. Нет, меня занимает не Эндрю Уиттакер, меня занимает Энди, мой сосед, живущий напротив через улицу.
Шесть лет тому назад автомобильная катастрофа унесла жизни моего мужа Роба и моей малолетней дочери Клариссы Джейн, а меня оставила парализованной по пояс (снизу) и прикованной к инвалидной коляске. Непонятно, как можно жить после подобного несчастья, но вот поди ж ты. Живешь, спасибо разным мелочам, таким, как пенье птиц и развлекательные шоу, и, позвольте мне прибавить, спасибо людям такой большой души, как Энди. В тот самый день, когда я вернулась из больницы, не кто иной, как он, был тут как тут, со связкой книг в руках. Помню его добрую улыбку, слезы, стоявшие в его глазах, когда он оглядывал мое лицо, ужасно изувеченное. Не кто иной, как Энди, в тот же день обшарил мои шкафы, кладовки и унес все костюмы, все рубашки Роба, чтоб больше никогда мне не мозолили глаза, напоминая о невозвратном счастье.
А сколько раз с тех пор за эти годы я слышала веселый дребезг дверного колокольца, возвещавшего нежданный его приход? Он всегда вызванивает на этом колокольце: "Тореадор, смелее в бой, тореадор, тореадор". Как вспомню, всегда смеюсь. Мальчишество, но до того мило. Он обладает — как бы это выразиться? — необыкновенной бодростью духа, очень заразительной. После его визитов я прямо ношусь по комнатам в своей коляске, пока совсем не сядут батарейки. И мои помощницы все его обожают, особенно молоденькие девушки, которым он выказывает старомодную учтивость, хотя и старые ему не могут противостоять и позволяют чмокнуть себя в щечку. Милый старый Энди. То мне презентует батон хлеба с изюмом, который сам выпек, то явится с единственным, в парке сорванным цветком, то просто принесет осенний лист, который ему приглянулся и который, он надеется, доставит мне маленькую радость, как лучик света, можно сказать, в мрачном коридоре моих дней. А то бывает, когда льет дождь и ничего не видно за окном, он мне читает классиков, и звучный голос летает из комнаты в комнату, покуда, меря их шагами, Энди изображает в лицах Слепого Пью, Ахава, графа Дракулу[16]. Он порой распугивает, обращает в бегство моих молодых помощниц своими представлениями. Мы едва узнаем нашего мягкого, ласкового друга. Но все это, конечно, шутка, и в конце концов они возвращаются восвояси.