Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь отворилась, в нее влетел Тихон со словами:
– На-ка вот, наворожил!.. – и Тихон, с черными метинами на лице от порохового взрыва, протянул Ефимычу начищенную ваксой кожаную куртку. – Носу не вороть, Ефимыч, Адамов дух мазюку мою перешибеть. – Умыкнул картофелину со стола, ткнул ее в холмик соли на газетном обрывке и отправил в заросший грубым волосом рот прямо с кожурой.
Ефимыч не удержался от улыбки, освободил руку от повязки, влился в кожанку и начал под нее подстраиваться: поводить плечами, втягивать живот, надувать и без того тяжелую для его роста и возраста грудь…
Созидательные свойства летной куртки с аристократическим гатчинским прошлым оказались несомненными: комиссар выглядел в ней решительней, значительней и, самое главное, много старше своих лет. Он поискал взглядом тряпку, не найдя, подобрал со скамьи чью-то байковую портянку и быстрыми движениями одной руки протер куртку, чтобы не мазала черным, и лишь после этого позволил Тихону набросить на себя желтую портупею.
– А говорят, будто жиды без черта управляются, – заметил Тихон и уже тем самым луком оранжерейным, на котором муха сидела и свой бедовый след оставила, в соль пару раз макнул и в рот метнул. – Да такий хлопчик як взглянет, у баб шнуркы на корсэтах полопаются.
Тихон смотрел на Ефимыча глазами влюбленными. На своем веку он немало мызгал по еврейским местечкам. То от большевиков Россию спасал, то просто отводил душу православную в затяжном черкасском погроме, но такого экземпляра встречать ему не приводилось. Своей готовностью на все, что у доброго казака на уме, Ефимыч вызывал в нем чувства странные: от суеверного страха до умиления почти отцовского…
– Какие новости в полку? – спросил комиссар, размышляя, отдать ли Тихону свою шашку сейчас, чтобы наточил ее, как только он один в полку умеет, или уже после, ближе к вечеру.
– Наштадив пожаловали. – Тихон достал из кармана кусочек давнишней «Нивы», сложенный вчетверо.
«Нет, лучше отдам шашку, когда из штаба вернусь».
– То-то авто гремело. – Комиссар вспомнил, как на вот таком же громыхающем автомобиле они везли на склад Московского совета в Юшков переулок отобранные у рыночных торговцев кожаные куртки.
– Слышь, комиссар, хотят поляка твоего ясновельможному пану передать, пока его не грохнули, – и аккуратно оторвал от «Нивы» кусочек.
– Под залог или войне конец?
– За постой наш, полагаю, расплата. – Тихон насыпал между строк порцию табака.
– Я полагал, армия за постой не платит.
– Ну так-то не золотыми червонцами.
– Все равно, сделка…
– А хоть и так. Пусть хлопец по нашему расчету гуляет, – скрутил, лизнул «Ниву» слева направо, справа налево, подправил – и кремнем, кремнем, в гильзе упрятанным. – Я это единственно ради доброго полагаю.
– Чей табак куришь?
– А шо?..
Ефимыч давно собирался заняться Гришаниным табаком, да все недосуг было: то на Варшаву шли, то прочь от нее. А небезынтересно было бы узнать, откуда у телефониста Гришани табак трех сортов, и главное – почему он никогда не переводится? Вот нефть может кончиться, может кончиться хлеб или сахар, а Шанькин табак – никогда.
Как-то Ефимыч даже обмолвился на эту тему с Верховым, но тот быстренько одернул его, сказал, Гришаня – «нужный человек», к тому же «табак, он хуч в мирное время, хуч в пепельное – есть табак. Никак нам без табачку нельзя, Ефимыч. Без табачку мы точно без оглядки живем. А человек без оглядки – на нелегальном положении, сам знаешь. Как Ленин до семнадцатого. Вот так я разумею».
– Слышь, Ефимыч, сходил бы ты до сестриц, а то без руки останешься. – Тихон отряхнул картофельную крошку с гимнастерки.
– Схожу после штаба, – успокоил комиссар.
Погода начала меняться. По небу ползла серая хмарь. С востока надвигалась черная тоскливая туча. Ветер задул сильными и внезапными порывами. Влажная листва тяжело шелестела. Птицы, привлеченные яблочными садами и наслаждавшиеся оставшейся половинкой осени, куда-то срочно заторопились.
Комиссар шел, размышляя о том, какую странную картину представляло собою имение во время пребывания красных кавалеристов.
Казалось бы, люди, привыкшие ненавидеть друг друга по разности классового сознания, мирно уживались на этом клочке земли, именуемом Белыми столбами. Ни одной черты того буйствования, к которому он так привык за годы войны.
Необычайность этого явления не могла не поразить комиссара: казалось, красные кавалеристы были тут зваными гостями. Даже «девки созревшие и бабы вдовые», как сказал Тихон в свойственной ему манере изъясняться, готовы были «зазывать конников до своих хат», и те, сойдясь для ласк, наверняка начинали выказывать стремление к гражданской оседлости.
Дорога, ведущая к штабу полка, была порядочно вытоптана.
Что он им скажет? Явится в штаб, и, опираясь на данные разведки, толкнет всех на откровенно тяжкое предприятие, на чистые, можно сказать, похороны? Ведь ясное же дело, что поляк в западню заманивает.
И тут вдруг очень к месту пришелся совет отца, присказка, которую Хаим Тевель Веньяминович вспоминал довольно часто в сложные моменты жизни и советовал не забывать и ему, Ефиму, потому что уж чего-чего, а сложностей в жизни будет хватать: «Главное, сынок, – говорил отец Хаим Тевель, – чтобы ты всегда помнил, как пахнет хрен на пасхальном сейдере до того, как подадут рыбу-фиш».
Странно, раньше он никогда не задумывался, почему именно запах хрена следует помнить, почему не луковицы или той же картошки, смоченной в соленой воде?
Ефимыч вспомнил, как драл всегда ноздри пасхальный хрен, вспомнил его вкус и наказал себе особо не беспокоиться: Кондратенко уже небось все Верховому рассказал, обо всем доложил в деталях. И решение неожиданно атаковать противника или оставаться здесь, пока не поступит полку из штаба дивизии приказ выступать, прикрывая стрелковые части, наверняка уже без него приняли.
Штаб полка располагался в небольшой одноэтажной пристройке, называвшейся Западной. По-видимому, где-то и Восточная стояла. Если ее не разрушили, конечно.
Ординарцы эскадронных окружили автомобиль наштадива, отбитый еще у Деникина. Со словами «подь сюды», «а как будет ейное имя?», они важно ходили вокруг видавшего виды «Ауди», оценивая его неживую красоту и испытанную на дорогах войны заморскую прочность.
Не менее важный шофер наштадива, взятый ординарцами в почетный круг, изо всех сил старался не обращать на них никакого внимания. Как художник, отходя на необходимую дистанцию, вглядывается в свое творение, так и он, отойдя на несколько шагов, вглядывался в лак германского авто и, если находил что-то мешавшее идеальному сверканию его поверхностей, немедленно смахивал мягкой тряпкой, после чего отступал вновь и снова вглядывался.
Сейчас внимание шофера