Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все относились к нему почтительно, даже с каким-то суеверным страхом. Один Чезаре его не боялся. Как птицы нахально разгуливают по бугристой спине носорога, так и Чезаре подходил к Мавру вплотную и дразнил пустыми и непристойными вопросами. Похоже, это доставляло ему удовольствие.
Рядом с Мавром — место вшивого Феррари, безнадежного двоечника воровской школы Лорето. Но он не единственный, кто сидел в Сан-Витторе: тюремное братство в нашей комнате достойно представляют еще двое — Тровати и Краверо.
Тровати, или Амброджо Тровати, по прозвищу Закат, не больше тридцати. Он маленький, проворный, крепкого телосложения. Свое прозвище носит с гордостью, хотя и уточняет, что Закат — не прозвище, а псевдоним. Надо сказать, ему очень подходит называться Закатом: он всегда сумрачен, всегда погружен в свою мучительную душевную борьбу. Вся его жизнь прошла между театром и тюрьмой. Последнее заключение в Германии, похоже, доконало его окончательно, и в его помутившемся сознании смешались границы между двумя этими институтами.
Реальное, возможное и невероятное прочно сплелось в его мозгу в один клубок, о тюрьме и суде он говорит, как о театре, где каждый выступает не в своей, а в чужой роли, перевоплощаясь в определенного персонажа и раскрывая его характер в меру своих способностей; театр же, наоборот, обретает зловещие черты, превращается в мрачный символ, в смертоносный инструмент, который использует некая тайная всесильная организация, чтобы творить зло, вредить всем и каждому, проникать в любой дом, хватать людей, напяливать на них маски, заставлять их против воли быть совсем не теми, кто они на самом деле есть. Эта тайная организация — Система. С ней, своим главным врагом, Закат постоянно ведет неравную борьбу и, потерпев очередное поражение, героически снова бросается в бой.
Но не он, а Система первой объявила войну, бросила ему вызов. Он жил себе беззаботно и счастливо, держал парикмахерскую, брил и стриг, но к нему пришли двое. Эти двое были посланцами дьявола, они искушали его, предлагая продать парикмахерскую и посвятить свою жизнь искусству. Они хорошо знали его слабости и играли на них: расхваливали его телосложение, голос, выразительную мимику лица. Ему удалось устоять при их первом и втором визите, а на третий раз он сдался и отправился в Милан по названному ими адресу. Но адрес оказался липовым, все двери, в которые он стучался, закрывались перед ним, и он понял, что вокруг него плетется заговор. Те двое тайно следовали за ним по пятам с кинокамерой, сделав из него актера поневоле. Они подслушали его слова, подсмотрели его жесты; они украли его образ, его тень, его душу. Это они окрестили его Закатом, они виноваты, что его звезда закатилась.
Он полностью в их власти, для него все кончено: парикмахерская продана, ни контрактов, ни денег, приходится перебиваться случайными ролями, иногда подворовывать, чтобы хоть как-то существовать. Заканчивается эта великая драма кроваво: он встречает на улице одного из своих искусителей и вонзает в него нож. Его обвиняют в «предумышечном» убийстве и привлекают за это преступление к суду. От адвоката он отказывается, потому что ясно: весь мир против него, все люди до единого. Он сам себя защищает, причем настолько умело и красноречиво излагает свои доводы, что суд оправдывает его и, стоя, приветствует громкими овациями. Зал рыдает.
Этот мифический процесс прочно засел в затуманенной памяти Заката; он вспоминает и говорит о нем ежеминутно и часто после ужина заставляет всех нас в нем участвовать, превращая его в своего рода мистерию. Ты будешь председателем суда, говорит он, распределяя роли, ты прокурором, ты секретарем, вы присяжными заседателями, а вы публикой. Обвиняемого и одновременно адвоката обвиняемого он всегда играет сам. Его длинные монологи следуют после реплики каждого персонажа, причем бурному потоку высокопарных слов неизменно предшествует пояснение («в сторону»), что предумышечным называется убийство, когда нож вонзается не в грудь и не в живот, а в мышцу между сердцем и подмышкой, это не так жестоко.
Его возбужденная безостановочная речь длится не меньше часа, со лба капает самый натуральный пот, и в заключение, широким взмахом перекинув через левое плечо воображаемую мантию, он восклицает:
— Кыш, кыш, змеи ползучие, вливайте свой яд в другие души!
Туринец Краверо — третий из тех, кто побывал в Сан-Витторе, но, в отличие от остальных, он, без сомнения, самый настоящий, стопроцентный, неподдельный мошенник, редко встречающийся экземпляр. Его деятельность, кажется, могла бы неплохо иллюстрировать теоретические положения уголовного кодекса. Ему знакомы все итальянские тюрьмы, поскольку в Италии он промышлял воровством, разбоем и сутенерством, о чем рассказывает не только без стеснения, но даже с гордостью. Владея подобными профессиями, и в Германии можно неплохо устроиться. Попав в Берлин, он всего месяц проработал в «Организации Тодта», а потом сбежал и без труда натурализовался в местной криминальной среде.
После недолгих поисков он нашел преуспевающую вдову и предложил ей свою помощь. Имея опыт, он поставлял клиентов, занимался финансами, улаживал спорные вопросы, нередко и с помощью ножа. Она за это приютила его у себя, и он, несмотря на языковые трудности и странные привычки своей подопечной, чувствовал себя у нее в доме вполне уютно.
Когда русские подошли к Берлину, Краверо, не любивший беспорядков, бросил женщину на произвол судьбы и, несмотря на ее слезы, снялся с якоря. Но быстрое наступление русских догнало его, и он, перемещаясь из лагеря в лагерь, попал наконец в Катовицы, где, впрочем, не задержался. Он стал первым среди итальянцев, кто решил добираться домой самостоятельно. Привыкший жить вне каких бы то ни было законов, он не слишком беспокоился, как без денег и документов преодолеет полторы тысячи километров пути и пересечет многочисленные границы.
Он держал путь в Турин и сам любезно предложил мне отвезти письмо моим домашним. Согласившись, я, как выяснилось впоследствии, поступил необдуманно, но я всегда был доверчив, к тому же польская почта не работала, а Марья Федоровна, когда я попросил ее отправить за мой счет письмо в западную страну, побледнела и переменила тему разговора.
Краверо, покинув Катовицы в середине мая, проскользнул, точно уж, мимо бесчисленных дорожных постов и добрался до Турина в рекордный срок — за месяц. Он нашел мою мать, передал ей письмо (первую весточку от меня за девять месяцев) и сообщил доверительно, что я болен, что мое с остояние здоровья внушает серьезные опасения (я, естественно, ни словом не обмолвился об этом в письме), что мне плохо без помощи и без денег, и, по его мнению, необходимо срочно принимать меры для моего спасения. Конечно, дело это не легкое, но он, Краверо, с которым мы стали как родные братья, готов для меня на все. Если моя мать даст двести тысяч лир, он через две, самое большее через три недели доставит меня ей. Он готов взять с собой и синьорину (мою сестру, присутствовавшую при разговоре), если она захочет к нему присоединиться.
К чести моей матери и моей сестры надо сказать, что посланец не вызвал у них доверия. Они выпроводили его, попросив зайти через несколько дней, потому что им требуется время, чтобы собрать такую сумму. Краверо спустился вниз, украл велосипед моей сестры, который стоял в подъезде, и исчез. Через два года он прислал мне к Рождеству теплую поздравительную открытку из тюрьмы Карчери Нуове.