Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот в середине июня 1945 года поезд надежды отправился в путь. Без охраны, без сопровождения русских. За старшего у нас был присоединившийся к нам в последнюю минуту доктор Готтлиб, который представлял сразу в одном лице и переводчика, и врача, и консула нашего кочевого сообщества. Мы чувствовали, что попали в хорошие руки, и с уверенностью смотрели в будущее: в Одессе нас ждет пароход, мы возвращаемся на родину!
Путешествие длилось шесть дней, и в том, что за время пути мы не оголодали настолько, чтобы добывать пропитание попрошайничеством или разбоем, а вполне сносно кормились и остались живыми и невредимыми, исключительная заслуга доктора Готтлиба. Едва мы отъехали от Катовиц, стало совершенно очевидно, что русские отправили нас буквально на погибель, не согласовав нашу отправку со своими коллегами ни в Одессе, ни в промежуточных пунктах. Когда эшелон останавливался на очередной станции (а останавливался он часто и надолго, поскольку в первую очередь пропускались поезда дальнего следования и военные эшелоны), никто не знал, что с нами делать. Начальники станций и военные коменданты смотрели на нас с безотчетной тоской и норовили как можно быстрее отделаться от свалившейся им на голову заботы.
Но не так-то легко было отделаться от доктора Готтлиба, всегда настроенного по-боевому. Для него не существовало таких барьеров, стен и преград, которые бы он не преодолевал в считанные минуты, причем всегда разными способами. Его напор, изощренность, быстрота реакции помогали решать самые сложные проблемы. После каждого поединка с многоликим чудищем, подчинявшимся лишь приказам и циркулярам, он возвращался к нам, гордо сияя, как святой Георгий после победы над драконом, и, слишком уверенный в своей непобедимости, чтобы хвалиться подвигами, кратко излагал суть происшедшего.
Один военный комендант, например, потребовал у него дорожные документы, которых не существовало в природе, и доктор Готтлиб, сказав, что сейчас их принесет, зашел в помещение станционной почты, взял листок бумаги, за секунду состряпал на нем вполне правдоподобный, изобилующий бюрократическими клише текст, наставил множество печатей, штампов, неразборчивых подписей и выдал за официальную бумагу от властей. Затем он отправился к интенданту и очень вежливо сообщил ему, что на станции в настоящий момент находятся восемьсот итальянцев, которых необходимо накормить. Интендант ответил ему: ничего (ничего, мол, нет), но если у него будет бумага от вышестоящего начальства, он постарается завтра что-нибудь придумать. Этот интендант попытался выставить надоедливого просителя за дверь, но доктор Готтлиб улыбнулся и сказал:
— Ты меня не понял, товарищ. Эти итальянцы должны быть накормлены, и не завтра, а сегодня, потому что так хочет товарищ Сталин.
И продовольствие тут же нашлось.
Для меня это путешествие превратилось в настоящее мученье. От плеврита я излечился, но мой организм, продолжая сопротивляться медикам и медикаментам, выкидывал разные фокусы. По ночам во сне у меня, неизвестно почему, поднималась температура. К утру она становилась настолько высокой, что я просыпался с затуманенным сознанием, испытывая нестерпимую боль в коленях, локтях и запястьях. Полдня я страдал, лежа в полузабытьи на дощатом полу вагона или на холодном цементе вокзала, а после обеда жар спадал, боль проходила, я поднимался на ноги. Но едва наступала ночь, все повторялось сначала. Во взглядах Леонардо и Готтлиба я читал тревогу и растерянность.
Мы проезжали засеянные поля, города, глухие деревни, густые дикие леса, которых, как я думал, не существует в центре Европы уже тысячу лет.
Ели и березы росли так тесно, что им не хватало солнечного света, и они тянулись вверх, достигая невероятной высоты. Поезд шел словно по узкому зеленому туннелю: по обеим сторонам ряды голых гладких стволов, а над ними светонепроницаемый свод из плотно сплетенных ветвей. Жешув, Пшемысль с его грозным замком, Львов.
Во Львове, городе-скелете, разрушенном боями и бомбардировками, поезд простоял целую ночь. Лил проливной дождь, крыша нашего вагона начала протекать, и нам пришлось отправиться на поиски сухого убежища. Не найдя ничего лучше, мы спустились в подземный проход под путями, где было темно, грязно и ужасно дуло. Поднявшаяся, словно по расписанию, к середине ночи температура милосердно отключила мое сознание, оказав мне тем самым услугу, впрочем, возможно, весьма сомнительную.
Тернополь, Проскуров. В Проскуров поезд прибыл под вечер, паровоз отцепили, Готтлиб заверил нас, что до утра мы с места не сдвинемся. Чезаре, Леонардо, Даниэле и я расположились на ночлег в здании вокзала. В просторном зале ожидания мы нашли свободный угол, и Чезаре отправился в город на поиски съестного. Вскоре он вернулся с яйцами, зеленым салатом и пакетиком чая.
Мы развели костер. Тут и там на полу чернели следы, оставленные нашими предшественниками, стены и потолок успели закоптиться, как на старой кухне, так что мы были не первыми и не единственными, кто это сделал. Чезаре сварил яйца и приготовил большую порцию подслащенного чая.
То ли чай этот был какой-то особенный, не такой, как наш, то ли Чезаре его слишком крепко заварил, только спать нам вдруг расхотелось, усталость как рукой сняло, и мы почувствовали необыкновенную бодрость, прилив сил, нас охватило радостное возбуждение. Может быть, поэтому я помню мельчайшие подробности той ночи, помню каждое сказанное тогда слово.
День лениво затухал, розовые краски, медленно сгущаясь, превратились в лиловые, потом в серые, и вот уже серебристый свет полной луны пролился в зал. Мы курили, оживленно разговаривали и не сразу заметили двух молодых девушек в черном, сидевших неподалеку на деревянном ящике. Девушки разговаривали между собой на идише.
— Понимаешь, о чем они говорят? — спросил меня Чезаре.
— Так, с пятого на десятое.
— Давай, познакомься с ними, может, они нам дадут.
Той ночью все казалось легко, даже понимать идиш и беззастенчиво заговаривать с незнакомыми девушками. Я повернулся к ним, поздоровался и, стараясь подражать их произношению, спросил по-немецки, не еврейки ли они. Получив утвердительный ответ, я сказал, что мы четверо тоже евреи. Девушки (им было лет шестнадцать — восемнадцать) прыснули от смеха.
— Ihr sprecht keyn Jiddisch: ihr seyd ja keyne Jiden![24]— заявили они с неоспоримой логикой.
И все-таки мы евреи, принялся я объяснять, итальянские евреи, просто в Италии и в других странах Западной Европы евреи на идише не говорят.
Девушки отнеслись к моим словам с полным недоверием. Что за нелепость! Это все равно что где-то есть французы, которые не говорят по-французски. Для доказательства я продекламировал Шма — иудейский Символ веры. Недоверие их слегка поколебалось, зато они еще больше развеселились: да где же это слыхано, чтобы так произносили еврейские слова? Смех, да и только!
Старшую звали Зора. У нее было живое, лукавое, пухлое личико с симпатичными ямочками. Похоже, наш спотыкающийся на каждом слове разговор забавлял ее, она хохотала так, будто ее щекочут.