Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты вот что, миленький, собирай-ка шмотки свои да съезжай. У меня родственница вот-вот нагрянет.
В мирные времена, за чаем, старуха жаловалась, что одна-одинешенька осталась на этом свете, а теперь безбожно врала. И на постой-то она взяла его, чтоб «не скушно было одной». Гудошников сразу по приезде в Олонец жил в сарае торговых рядов и целыми днями шатался по базару, где продавалось и покупалось буквально все, в том числе и рукописные книги, как дрова, наваленные в телегу. Будущая его квартирная хозяйка продавала там всякое старье, среди которого Гудошников обнаружил отличный березовый протез. Ходил он тогда на костылях, на них же и выменял, с доплатой, правда, деревянную ногу. Старуха раздобрилась, расчувствовалась и позвала на постой.
Гудошников «съехал». Забросил котомку за спину и подался месить грязь на кривых олонецких улочках. Тащились мимо крестьянские подводы с горбылем, мешками, с коровами, привязанными к телегам. Мужики на возах сидели чинно — в лаптях, в картузах, курили махорочку, дразня сладковатым дымком. Где-то пыхтел паровичок, тяжело дышали лесопилки, а на видном месте трепыхался на ветру красный плакат: «Кто не работает — тот не ест!»
Никита дважды заходил во дворы домов, спрашивал насчет жилья, но, получив отказы, махнул рукой и отправился на базар. Там он долго ходил, ковыляя между рядов, до одури пахнущих хлебом и салом, пока не отыскал знакомого уже крестьянина из Ильинского погоста. Мужик этот продавал соленую рыбу, а заодно и книги. Он разрешал Гудошникову рыться в своих сокровищах, а вместо платы заставлял его читать псалтырь.
— Благость какая! — восхищался он и вытирал слезы. — Душа радуется!.. А ты что же, из попов, что ли? Ишь, ровно батюшка читаешь-то!
И однажды, расщедрившись, подарил на выбор пять книг, да еще соленой кумжей угостил.
— Есть что новенькое? — поинтересовался Гудошников и уселся к мужику в телегу.
Мужик держал на коленях платок со снедью и лениво жевал.
— Гляди вон… — бросил он и пожаловался: — Не берут ни хрена. Говорят, написано непонятно.
Гудошников откинул тряпку, которой были прикрыты книги, и в глаза бросился пухлый, полурастерзанный том. Зашелестела в руках старая бумага, замелькали на страницах цветные украшения. То была лествица — собрание нравоучительных повестей примерно шестнадцатого века. Затем он осмотрел остальные книги, однако, кроме миней и месяцесловов с толкованием, ничего не нашел.
— Хоть бы купил когда, — ворчал ильинский мужик. — Ты-то вроде понимаешь, что писано…
— Того, что мне надо, у тебя нет, — сказал Гудошников, с сожалением расставаясь с лествицей.
— Откуда ты знаешь? — хитровато прищурился тот. — У меня в старой избе полный ларь стоит, чего там только нету… Как-то монах ко мне забрел, тоже, видать, понимал в книгах, так я его едва оттащил… Ишь ты, нету!
Гудошникова осенило:
— Послушай, братец, позволь мне глянуть в твой ларь. Может быть, я и подыщу что, а?
— Экий ты ловкай! — рассмеялся ильинский мужик. — По чужим ларям-то вы заглядывать умеете!
Не хотел Гудошников ссориться с ним, да на сей раз не выдержал: еще пальто было жалко и угнетало, что он бездомный теперь.
— А где ты их взял, эти книги? Твои они, что ли?
— Мои, — с достоинством сказал мужик. — Я их не крал. Валялись на земле, а я поднял. Если они властям не нужны — мне пригодятся.
— У-у, рожа кулацкая! — протянул Гудошников и, развернувшись круто, поковылял прочь. Через несколько шагов в его спину что-то тупо ударило и отлетело в сторону. Он оглянулся: в грязи валялась лествица — первое, что попалось под руку разъяренному мужику. Кричать же он не мог, поскольку рот его был забит хлебом. Мужик торопливо жевал, давился, краснел и, потрясая кулаком, готовился что-то сказать. Гудошников наклонился, поднял книгу и скрылся между рядов. Вечером, уже в сумерках, Гудошников отправился в сарай на ночевку. Сарай стоял на отшибе торговой площади, за свалкой.
Подходя к свалке, Гудошников достал из котомки маузер и опустил его в глубокий карман шинели. Ходить через свалку было опасно. В городе рассказывали, что от укусов бродячих псов умерло, или чуть не умерло, несколько человек, поэтому свалку обходили стороной и без дела туда не совались. Гудошников прошел напрямую, через заросли чертополоха, кучи мусора и остановился у сарая. Сарай оказался занятым: из отдушины под крышей струился дымок, слышались неразборчивые детские голоса, а дверь оказалась запертой изнутри.
— Эй, пустите на ночлег! — крикнул Гудошников. В сарае притихли, громко зашептались.
— А ты не легавый? — спросили.
— Нет, я странник, — сказал Гудошников серьезно.
— Монах, что ли?
— Да нет, просто человек.
Долго не открывали, совещались, спорили, кто-то тихонько плакал. Наконец дверь приоткрылась. В щель выглянул лысый мальчик и тут же попытался захлопнуть дверь, но Гудошников рванул ее на себя.
В сарае сидело восемь беспризорников, которых он уже видел на улицах Олонца: парнишки лет по десять-четырнадцать. Они сбились в угол, и лишь глаза поблескивали в свете маленького костерка на полу.
— Свой, не бойтесь, — успокоил Гудошников и сел к костру. Дым плавал под потолком: щипало глаза и першило в горле. На перевернутом вверх дном сундуке лежала вяленая кумжа, золотисто-жирная, вкусная на вид: беспризорники ужинали.
— Да это же инвалид! — обрадованно сказал лысый пацан. — Так бы сразу и сказал, а то — человек!..
Мальчишки вернулись к «столу», расселись у костра и, щурясь от дыма, принялись уписывать рыбу. Ели не жадно, видимо, были уже сыты и наедались впрок. Больше пили воду через край медного, подобранного на свалке таза.
— На, дядь, пожуй, — сказал лысый, протягивая Гудошникову кусок рыбы. — У меня уже пузо болит.
Гудошников молча взял кумжу…
— Табачку у вас не найдется?
— Самосад! — с гордостью сказал пацан. — Сами сушим — во!
Гудошников раскрошил в руках табачный лист и закурил. Мальчишки тоже начали вертеть самокрутки, швыркая носами и прикуривая от головешки.
— Где ранило-то? — деловито спросил лысый, видимо, вожак.
— На фронте, под Питером.
— А-а-а… Ну, а чего ходишь-то?
— Одну старинную книгу ищу, — сказал Гудошников. — Ты читать умеешь?
— По печатному умею, — с гордостью сказал мальчишка.
Доучиваться Никита Гудошников пришел в двадцатом. Вернулся на костылях, в шинели, человеком, повидавшим окопную жизнь в шестнадцатом, затем революция, Гражданская война, госпитали, голод и тиф. Здесь же, в университете, казалось, все было по-прежнему: лекции читали те же преподаватели, тем же хорошо заученным тоном. Случалось даже, что у кого-то из профессоров неожиданно срывалось обращение к аудитории — господа… Только «господа» в большинстве были одеты не в студенческие тужурки, а в гимнастерки, в английские френчи под солдатскими ремнями, в кожанки и тельняшки. И было еще одно отличие от старого: студенты контролировали работу профессуры.