Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вдруг захихикала, затрясла головой. Не переставая смеяться, встала, шагнула к выходу.
– Я знаешь, из-за чего веселюсь, Хон? Долго ли они сами себя изводить будут, прежде чем сообразят, что к чему?
Поняв, что она всерьез собралась уходить, Хон оторвал наконец взгляд от странных тусклых узоров, вьющихся по надетому на палец кольцу, поспешно окликнул ведунью:
– Гуфа, постой! А Лефу… Лефу почему не даешь кольца?
Гуфа даже не обернулась, только буркнула себе под нос:
– Лефу не надо. Послушники его губить еще не хотят.
* * *
Свободная от огородной возни полуденная пора утекала бесполезно и безвозвратно. Мысли в голову лезли какие-то совершенно ненужные, а это злило: другой возможности уединиться для сочинительства не выдастся до самого вечера, но вечером будет хотеться только спать и ничего кроме. А утром, еще до рождения солнца, придется снова выбираться в огород – драть из земли упрямые колючие травы, таскать воду, вскапывать, разрыхлять… И так до тех пор, пока мать не решит, что пора кормить утомившееся чадо, да и самой подкрепиться нелишне будет. После кормежки она отпустит Лефа на волю – отдохнуть и переждать зной, как вот теперь.
Однако воля эта длится недолго. Стоит лишь солнцу запнуться краешком о вершины утесов, как Раха принимается зазывать Мгла знает куда подевавшегося неслуха к праведному труду (эти ее вопли, наверное, бывают слышимы и в Десяти Дворах, и подалее).
Вот такая она, летняя жизнь, – изо дня в день одно и то же. И никаких поблажек. Мать справедливо считает, что усталость летом куда как приятнее пустого брюха зимой, а потому гоняет Лефа до совершенного изнеможения. Себя, впрочем, тоже.
После огородной работы немилосердно ломит поясницу и плечи, пальцы перестают гнуться и чувствовать. Мыслимо ли такими пальцами принудить капризное певучее дерево звучать как должно, как хочется не ему, а тебе? Где уж тут… Лучок бы не выронить – и то ладно… И ведь не раз уже зарекался бросить к бешеному эту возню с виолой, от которой одни только огорчения и вовсе нет никакого прока. Зарекаться-то зарекался, но без толку: тяга к струнной игре оказалась неотвязнее болотной хвори. Вот и мучайся теперь…
А тут еще новая напасть – какое-то вялое отупение. От усталости, что ли, приключается такое? Даже пальцем пошевелить кажется немыслимым. О-хо-хо…
Леф сидел на берегу последнего не усохшего еще озерца (вот и все, что осталось теперь от Рыжей), гладил виолу и размышлял: купаться или не стоит? Выкупаться бы хорошо, да времени жалко. А с другой стороны, все равно в голову не приходит ничего путного – ни слов, ни мелодии, а только копошатся какие-то вялые мыслишки (если это копошение вообще имеет отношение к мыслям). О том, например, что бабам летом приходится гораздо хуже, чем мужикам, – слишком много приходится скрывать им от чужих глаз. Мужик лоскут кожи вокруг бедер обернул – и одет, а бабе даже в самую лютую жару приходится парить тело под накидкой.
На днях Леф много нового узнал о бабьей одеже. К Хону приехал мужик-десятидворец. Приехал по делу: заказать хотел что-то громоздкое, большое, а потому привез три бревна и своего сына, выбранного парня лет двадцати – чтоб пособил сгрузить колоды с телеги да отнести, куда укажут. Бревна, впрочем, оказались тяжеловатыми даже для троих, и Хон кликнул возившегося на огороде Лефа. Вчетвером они управились быстро. Потом отцы ушли в хижину сговариваться там о плате да о сроке, призывали Бездонную свидетельствовать сговору, а после как-то странно притихли – похоже, что обрадованный отсутствием жены и наличием долгожданного повода столяр вытащил из сокровенного тайника горшочек браги.
Сыновья тем временем отдыхали от трудов, сидя на только что сложенных под стеной бревнах. Вот тут-то и поведал Лефу десятидворский парень о тяжком бремени бабьей доли. А еще он рассказал, будто бабы нарочно делают себе летние накидки подлиннее меховых зимних, чтобы можно было не надевать под них ничего – ни подол, ни повязку на бедра. Говоря об этом, он сопел, облизывался, причмокивал, а Леф про себя горячо умолял Мглу, чтобы этот пакостный тип поскорее убрался туда, откуда приехал. Но моление не помогало. Десятидворец все болтал и болтал – всхрапывая от смеха, покровительственно похлопывая по Лефовой спине…
«Вчера ходил за дровами на Лесистый Склон, а там девка хворост собирала, ну та, голенастая, что возле тебя живет… Лартой ее звать, или как? А денек-то ветреный выдался, смекаешь? Как она, значит, нагнется, так все у нее видать чуть ли не до подмышек».
Когда же десятидворец принялся со всевозможными подробностями, оценками и сравнениями излагать, что именно довелось ему увидеть, Леф не выдержал. Кровь бросилась ему в лицо, он совсем уже было решился оборвать краснорожего похабника, изругать его как можно обиднее, но вышло почему-то другое. Через миг Леф оторопело разглядывал ссадины на костяшках пальцев правой руки, а десятидворский верзила корчился на земле, со стонами хватаясь за вздувшуюся, стремительно лиловеющую скулу. Похоже было, что Лефову кулаку надоело дожидаться, пока рохля-хозяин в конце концов решится поступить по-мужски, и он – кулак то есть – все сделал сообразно собственному разумению.
Случившееся осело в душе неприятным воспоминанием свершенного не своею волей. Снова, наверное, ведовство чье-то недоброе… А хоть бы и доброе, хоть бы и Гуфино даже – все равно плохо, когда кто-то твоими руками делает то, чего хочется не тебе. Как это Ларда сказала тогда, на Пальце? «Я не забавка глиняная, я человек живой!» Правильно сказала… Человек живой… Собой, тобой… Нет, вот как: живой – не тобой. Или не мной? Желаемое не мной… А «глиняная» – трудное слово, очень трудное. Спиленная… Да, да!
Вы, смутные и могучие,
Не смейте меня примучивать
К желаемому не мной.
Ведь я вам не ветка спиленная,
Я вам не забавка глиняная,
Я человек живой!
Хорошо получилось.
Хорошо.
Но не очень.
Неуклюже как-то, да еще эта «ветка спиленная»… Забавки – это понятно, а ветка-то здесь при чем? И то, что спиленная она, – ну неправильно это. Кто же станет возиться с громоздкой бронзовой пилой ради какой-то ветки, которую попросту топором смахнуть следует? Можно, конечно, и каменной зубаткой надрезать по кругу да обломить, но ведь это же все равно не спиленная будет, а сломанная. Если же ветка слишком толста и для топора, и для зубатки, так не ветка она, а ветвь… Думать надо, нехорошо получилось про ветку.
И вообще, это ведь самый конец, надо же для него и начало сложить. А пока оно выдумывается, начало-то, конец и запамятоваться может, не раз уже бывало такое. Отец говорит, будто Гуфа умеет надолго сохранять сказанные слова, вроде вот как они в Древней Глине хранятся. Пристать бы к ней, чтоб научила, да огород, бешеному б его, все дни без остатка съедает. Какое уж тут учение… Ладно, кончай себя несбыточным тешить. Думай лучше, чем «ветку спиленную» заменить.
Но больше Лефу в тот день сочинительствовать не пришлось. Из состояния полной отрешенности его грубо вышвырнуло многоголосое хихиканье, внезапно раздавшееся чуть ли не над самым ухом. От неожиданности Леф едва не свалился с пригорка, на котором сидел, и ошарашенно завертел головой, пытаясь сообразить, что происходит.