Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие путаются: то в атаку шли, его ранило, то в окопе лежал, то осколком ударило. Получается путаное, неправдоподобное объяснение. «Пальчики» в большинстве народ страшно плаксивый, стонущий, жалующийся на невыносимые мучения. И это опять говорит не в их пользу. Русский солдат терпелив до конца и стонет или кричит лишь тогда, когда нет больше силы терпеть, когда стон вырывается почти невольно, как отзвук, как необходимый, облегчающий рефлекс. И, видя это колоссальное терпение при зияющих, ужасных ранах, невольно удивляешься: почему это какой-нибудь вот Иван Фролов так корчится при слабой сравнительно ранке куда-нибудь в палец или в мякоть локтя? Можно предположить, конечно, что эти сравнительно здоровые полностью чувствуют свою боль, а те, так сказать, наполовину или того меньше, ввиду того что у них как бы со временем отшибло чувствительность, что атрофировалось чувство боли, что притерпелись, наконец. Но здесь вероятнее должно быть другое предположение, как раз обратное первому: они, тяжко раненные и больные, изощрялись, так сказать, в чувствительности: у них болит даже там, где не должно болеть, они изнервничались настолько, что не должны дать прикоснуться к живому, здоровому месту… Но этого нет: тяжелые молчат, а «пальчики» заливаются благим матом. Они, эти «пальчики», изобрели приемы, благодаря которым незаметно их самострельство. Прежде попадались они массами, и многие уж угодили на виселицу. Дело в том, что при самострельстве нельзя уберечься от ожога, и этот ожог выдавал их с головой. Теперь они обертывают руку мокрой тряпкой, оставляют ход и в этот ход палят; или проделывают дырку в жестяной коробке, приставляют ее к руке и сквозь дырку направляют дуло; бывает, и выставляют руку и машут ею над окопом, но тут есть риск пробить кость. Способов много, а узнавать – чем дальше, тем труднее. Для нас, подающих помощь телу, это явление особенно прискорбно тем, что отнимает значительную долю сочувствия к легкораненому, порождает невольное сомнение и помимо воли принуждает относиться подозрительно ко всякому «пальчику». Конечно, и виду не покажешь, что сомневаешься: бог его знает, как его ранило, а оскорбить ведь недолго. Но в то же время кружится неотвязный вопрос: «А черт его знает, может, и врет?!» И когда смотришь на притворные лица, невольно падает энергия в работе, падает живой подъем.
«Пальчиков» особенно много в «тихую погоду», когда нет боев. В эти дни (5-6-7-8-го) через летучку проходило в среднем 600 человек в сутки, в один день прошло более 1000 человек. И странное дело: 70–80 % раненных не в кисть. Правда, здесь есть и оправдание: были массовые атаки, шли под самые пулеметы прямо грудью, наши продвинулись, а следовательно, и всех своих тяжко раненных подобрали к себе.
Картинки
– Полегче, господин фершал.
– Ладно, брат.
– Ой-ой-ой!..
– Да что ты кричишь? Я еще и не дотронулся.
– Больно очинь.
– Чего больно?
– Больно.
Руки дрожат, он все время косится на рану и ждет каждую секунду чего-то страшного, нежданного. До тела нельзя дотронуться: ему чудится, что отнимают ногу, режут, ковыряются в ней. Он даже меньше кричит, когда боль должна быть сильнее: тогда он не видит движения рук, только чувствует непрестанное, непрерывное их шараханье по телу и как будто свыкается с этой близостью.
Надо, не отрываясь от раны, спокойными и мягкими движениями заверить его, что мучений нет и не будет, что сам ты прилагаешь все силы, чтобы умалить боль, – важно внушить к себе доверие. Тогда он покорно будет повертываться по твоему желанию, убежденный, что все это идет лишь ему на пользу, потому что недостаток нежности и осторожности в обращении часто настраивает солдата таким образом, что он все ваши просьбы: перевернуться, подвинуться, подняться и проч. – считает как пустую, жестокую вашу прихоть. Успокоение это не должно переходить границы – есть тут какая-то необъяснимая на словах граница в успокоениях, заверениях и объяснениях на задаваемые вопросы. Прежде всего не следует много говорить, а то, что говоришь, произноси твердо, уверенно, смело, чтобы по одной интонации голоса больной почувствовал в тебе силу, почувствовал доверие. Этот кисель, который размазывают женщины-врачи или сестры, немало вредит делу. Сподручнее им было бы во время перевязок накидывать на рот особого рода портянку, прикрывающую словоизвержение. Одна женщина-врач услыхала простую безыскусственную речь студента с раненым во время довольно тяжелой перевязки. Она заинтересовалась тем, что больной почти все время молчал, не стонал и охотно отвечал на простые вопросы «фершала». После перевязки она всячески хвалила студента за эту способность, и надо же было случиться такому греху, что с той самой минуты ей запала в голову мысль попытаться самой превратиться в духовного врача. Надо сказать, что человек она была довольно пустой и легкомысленный. Мне приходилось неоднократно видеть ее за работой: трубочист ей был бы подходящий ассистентом. «Ну, не стони, не стони… Чего ты стонешь? Ну, не стони, голубчик, не стони. Ну, все кончено, все. я уж перевязываю. Видишь: я перевязываю.» И эта пустая, бесстрастная, механическая болтовня раздражала солдата. «А откуда ты родом?» Солдат хотел было ответить, но она уже задала новый вопрос: «А какой ты части?..» Тот нехотя, через вздохи и стоны сказал. «А-а… – протянула она. – 16-го стрелкового. Так-так, ну а есть ли у тебя жена, дети есть ли?..» И она болтала возмутительно пошло и долго, болтала черт знает зачем; не дожидаясь ответов, задавала новые вопросы, поддакивала и такала ему, как ребенку. Противно и стыдно было слушать эту холодную, тупую болтовню, раздражавшую и злившую солдата.
Ни в коем случае не следует обманывать того раненого, который задает вопрос о предстоящих мучениях. Например, ставится прямо вопрос: «Сейчас будете перевязывать али ковырять станете?» И, кажется, уж ясно, что хотя бы в главном обманывать не следует. Так нет. Эта вот женщина-врач успокоила по-своему: «Перевязываю, перевязываю уж, голубчик, ничего мы тебе делать не будем». Он спроста поверил и зато какой же поднял крик, когда почувствовал холодное прикосновение скальпеля. Несомненно, раз поставлен вопрос – следовало на него ответить утвердительно, но в такой форме, чтобы ужасного ничего не представлялось. И недоверие настолько сильно укоренилось в нем, что, когда действительно уж забинтовали руку, он все подозрительно косился и ждал нового неожиданного нападения.
«Помалу, помалу отдирайте. Ой-ой!.. Полегши нельзя ли?.. Ради бога, полегши!..» – «Так уж и так, брат, тихо. Ну, погоди, давай вот повернем руку таким образом».
Руку перевернули ладонью кверху. Рукав рубахи валялся на полу – весь грязный, окровавленный. И кровь была какая-то тухлая, порченая – прилипла черными, скользкими кусками и размазалась по полу. Слой за слоем падали пласты марли. Чем ближе к телу, тем кровавее они становились, но вместе с тем и кровь была чем дальше, тем чище. Последний слой присох по всей поверхности. А рана была выше локтя, во всю мякоть под плечом. Ножницы не проходили под присохшую кору, отдирать было крайне трудно. Смоченная борной, она кое-как отошла, и открылась зияющая темная дыра, в которой то здесь, то там сочилась капельками алая кровь. Черные, запекшиеся куски ее приклеились по бокам и образовали дрожащие живые бугорки. Торчали косточки, высовывались жилы…