Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ходят определенные слухи, что снарядов масса, но они хранятся до весны, когда вольется новая 2½-миллионная армия, которая и поведет наступление.
Здесь, на Стыри, дела обстоят прекрасно, лучше, чем можно было ожидать. В конце сентября неприятель был отогнан верст на 20, но через несколько дней нас потеснили, и позиции остались старые: у нас – Маюничи, Полонное, у них – Козлиничи, Цмини, Медвежье… Теперь вдруг повелось общее наступление, и каждый день приводят сотни и сотни пленных. За эти последние 4 дня в плен взято более 7 тысяч. Еще не подтвердились слухи о том, что сегодня, 9-го, утром, часов в 6, где-то под Лунинцом взято в плен до 12 тысяч немцев, А немца забрать не шутка, это не австрияк. И все в один голос говорят – офицеры и солдаты, – что одно дело идти против австрийца, другое – против немца: тут и настроения разные, и надежды, неодинаковая храбрость, неодинаково проявляется свободная инициатива. Идешь против австрийца – знаешь, что рано или поздно собьешь его или придет сам и сдастся. Против немца идешь – знаешь, что будет рубиться до последней капли и дорого отдаст жизнь.
В плен идут к нам так же неохотно, как наши казаки к ним. А у казаков твердое убеждение, что немцы им вырезывают в плену лампасы из спины, из бедер, из рук. С этой убежденностью мне пришлось столкнуться всего лишь сегодня у костра, где мы сидели кучкой и мирно толковали про бои. Сквозь жестокую брань, пересыпая словами ненависти и неукротимого гнева, один донец уверял другого, что сам он видел этих товарищей с вырезанными полосами на спине, а того и убеждать-то не надо было: когда товарищ кончил, он сам принялся рассказывать разные страхи про изуродованных казаков.
Идейность предполагает терпеливый, сознательный, изнутри озаренный труд в любой обстановке. Здесь побег вперед: лазаретная, скромная черная работа не удовлетворяет. Мы – поэты, искатели приключений, скитальцы. Где больше восторга и, пожалуй, опасности – туда. Если говорят – для идеи – не верьте: сознания мало.
Для помощи страдальцам – не верьте: на холерную эпидемию не помчится, потому что там страданье будничное, некрасивое, без эффекта. Для возрожденья – не верьте: вид страданий холерных не возродит. Патриотизм – не верьте: много народу попряталось за ширмы, когда пришла нужда. Много корыстолюбцев, вначале работавших бесплатно. Зачем скрывать? Мы – поэты и шли для восторга. Притом – в ореоле, страна замерла. Есть сознательные общественники, но их немного (для союзов как всеобъединяющих центров). Для работы – не верьте: замысел был самоотверженный – работать до изнеможения, но пришли к безделью и на месте чем заполняли досуг? А работу при желании найти было можно (лазареты, пункты, обходы населения). Тыловые работники – сознательнее, крепче на корню. Впереди возможная слава, почет, ореол защитника и страдальца! Неправда, что сюда ушел цвет и соль идейной молодежи. Много светлого осталось – и сознательно. На деле робки, трусливы, беспомощны, но по безумию порой храбры: это храбрость кошки, удачно кинувшейся на морду огромному псу и выцарапавшей ему глаза. Настоящей – спокойной, твердой, сознательной – нет.
Земцы
Когда перед вами начинают защищать любимого, дорогого вам человека, начинают хвалить его, подыскивать достоинства, чернить из-за него других, – сознайтесь, что становится противно или, по меньшей мере, неловко и стыдно за навальщика. Подыскивают несуществующие добродетели, односторонне и грубо оправдывают каждый шаг – и чем дальше, тем больше вы убеждаетесь, что главного, души-то, они и не знают, а потому и грубым своим толканием лишь оскорбляют в душе вашей преклонение перед этим любимым человеком.
Теперь открылось широкое поле всякого рода симпатиям и антипатиям. Все наиболее чуткие элементы общества, с одной стороны, и наиболее корыстные и дальнозоркие – с другой, примкнули к разного рода организациям и, раз вступив туда, считают уже себя чем-то вроде партийных работников и всячески стараются подчеркнуть эту связь свою с организацией. Люди, до соприкосновения с организацией не имевшие о ней ни малейшего понятия, вдруг выступают горячими защитниками несуществующих принципов и правил данной организации, создают что-то свое – уродливое и бессвязное, – толкуют, шумят и спорят, оказывая поистине медвежью услугу все переносящему патрону.
Жизнь мало того что вышибла всех из колен – она заставила искать всех, не имеющих нравственной головы, именно эту голову, если не голову, то хотя бы призрак ее. Образовался состав наиболее широких организаций, в частности – Земского союза. У меня перед глазами два примера уродливого толкования и проведения в жизнь принципов земства, которое прикрыло своим флагом двух случайных посетителей, молодых женщин-врачей. Работают они у позиций, где так много новых людей, так много живых, незабвенных встреч и впечатлений, так много нужды, горя и страданья, что сердце невольно ширится для заботы и любви, что руки просятся без отдыха работать, а ум – забыть, забыть все наши дрязги обыденной жизни, окунуться в чужое горе и жить лишь чувством состраданья, заботой и помощью другим. И в этой обстановке, где все держится лишь спайкой и единодушием, где тяжелое одиночество, мука случайной безработицы или непосильного труда сглаживаются товариществом, – здесь пришлось мне наблюдать эти два примера удивительной человеческой тупости, бессердечности и близорукого самодовольства.
Был тесный кружок сестер и фельдшериц, со слезами на глазах проводивший любимого врача. Новый врач, женщина, с первых же шагов заговорила о крутых, решительных мерах, о своей непреклонности, о том, что «слово мое – камень», и т. п. Представьте картину: любимого, уважаемого человека сменяет жабоподобное существо, похваляющееся своей тиранией. Вполне естественно, что создается своеобразная оппозиция и единство раскалывается. Все упорство врача направлено лишь к тому, чтобы разбить, рассеять эту кучку сроднившихся людей. На эту борьбу идут целые недели, и один за другим выбывают старые члены. Прискорбно смотреть на это разоренное гнездо, особенно прискорбно потому, что оно далеко уже не первое. Вообще этот вопрос о молодых женщинах-врачах, зачастую путем не покончивших с курсами, не привыкших к какому-либо руководству и вдруг облеченных широкими полномочиями «старших врачей», требует, кроме Гоголя, и Аверченко. К этому сапогу имеется пара – тоже неоперившаяся женщина-врач. Мне пришлось как-то с нею говорить об ушедшей уже от нас фельдшерице, «сумевшей сплотить своих санитаров», войти товарищем в их кружок. Осталась о ней какая-то хорошая, теплая память, и санитары вспоминают ее не иначе как со вздохом. Об этой фельдшерице молодой врач отзывается с какой-то брезгливостью, указывая на распущенность, самонеуважение, снисхождение «до каких-то санитаров», до «темного человека, с которым и поговорить-то не о чем». И чем-то затхлым, отжившим дохнуло от этих рассуждений. А с санитарами есть и есть о чем поговорить, есть чему посочувствовать, о чем позаботиться. Вся тяга черной и непрестанной работы падает на них, от них же можно узнать и тысячи подробностей и новых вестей, которые имеются у них от непрестанного общения с ранеными.
Тошно делается, когда эти попрыгуньи рассуждают о земстве, хвалят его, как новые ботинки, и стремятся на место свободы и доверия ввернуть свои куриные репрессии, на место спайки и дружного товарищества бессознательно насадить разлад и недружелюбие.