Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впечатление от забавы аэроплана было сильнее, чем я думал. Ночью, засыпая, чувствовал нервную дрожь. Все слышался шум пропеллера, и каждую минуту ждал оглушительных разрывов. Заснул тревожно.
Скука
Скучно везде. Скучно и у огня при этой неумолкаемой канонаде, при непрестанном движении серых масс. Не скучно только – страшно сказать! – при человеческом страдании. Тогда загораешься весь этой болью чужого человека, загораешься состраданьем и жаждой во что бы то ни стало помочь ему. А теперь скучно. Боев нет, нет и страданья. Оно есть, но маленькое, не волнующее, не убивающее тоску по жизни. Я везу на Сарны из Рафаловки больных. Кто чем: то живот болит, то голова. Диагноз ставить некогда: больные приходят часто перед самым отходом поезда и еле-еле успевают забраться в теплушку. Вот станция Желудок. Да какая это станция – так себе, крошка: тут и начальник станции живет в теплушке, тут и жилья человеческого поблизости нет. «Слушайте, долго мы будем здесь стоять?» – «Час постоим». – «Ждем чего-нибудь?» – «Из Сарн поезд идет. Когда будет здесь – и мы тронемся». Ну куда я буду девать этот час? Так скучно-скучно. Заложил руки за спину и тихо побрел возле состава. И состав какой-то скучный: только и живого, что наши теплушки с больными, а то все грязные, пустые, проплеванные вагоны. Вот этот открыт настежь. И за дверьми виден ободранный, осиротелый лес. Сучья голые, черные, колючие; по желтым, пересохшим листьям, качаясь с боку на бок, идет солдат, и листья хрустят, и хруст отдается в тишине. Как-то странно тихо. А тут вот, совсем рядом, выстроились серые колонны солдат. Подошел офицер, здоровый, коренастый, с зычным, душу раздирающим голосом. «432-я рота!» – «Она здесь, ваше благородие» – «Шагом-м-м… арш! Ась-два, ась-два… Левой… Левой. Ась-два.»
И масса заколыхалась, застучала котелками, затопала по сухой глине. А офицеру как-то не шлось спокойно. В руках был длинный прут, и он этим прутом то и дело ударял по земле, с каким-то упоением выкрикивая: «Ась-два, ась-два.» Сам он не шел, а странно резво и торопливо подпрыгивал и был искренне рад каждой канавке – он ее непременно перепрыгивал, а не проходил, как делали солдаты. Все тише и тише. Вот они скрылись за опушку, и снова мертво кругом. На лугу догорают костры, валяются поломанные чайники, лежит на бревне чей-то старый, переношенный сапог. Два солдата спорят возле черномазой и худой клячонки, сколько ей лет, и спорят как-то нехотя; видно, что им нечем занять досуг. Подвели молодого солдата. Все лицо было залито кровью, и под глазами были огромные синие отеки. На него упало подрубленное дерево и пришибло по лицу. Мы его обмыли и уложили на первую свободную койку. Ну, что ж дальше? А осталось еще 40 минут.
И снова хожу я мимо пустых, грязных вагонов. А ехать несколько часов. Потянулись болота – затхлые, грязные, тоскливые…
С зеленью здесь было веселее, а теперь не на чем остановиться – все грязь, вода и туман. Издали глухо доносится орудийная пальба, и далеко-далеко приветливое эхо уносит по оголенному лесу эти умирающие раскаты.
Я сидел у себя в купе. Окно было занавешено. Вдруг раздался знакомый оглушительный треск – один, другой, и пошла работа. Я откинул занавес: солдаты и беженцы мчатся в паническом ужасе бог знает куда. Кругом трещит, лопается, и слышно, как что-то ломается, падая с грохотом на землю. Треск поднялся ужасный. Я лег на пол и всунул голову под диван. Тело дрожало, горло захватывали спазмы. Пальба и треск не прекращались. Я только после понял, что это наши казаки палили по аэроплану, а он бросил всего две бомбы. Но чувство страха было настолько сильно, что первое время я не мог отличить частую залповую и одиночную ружейную пальбу от разрыва бомбы. И упали они, оказывается, шагах в 150–200, так что и грома-то особенного не должен был я слышать, во всяком случае такого, как вчера в Сарнах. «Господи, да скоро ли это кончится?» Так хотелось, чтобы затихла пальба и треск, что я даже взмолился про себя. Стало стыдно. Вылез, закурил папироску и вышел из вагона. Все бежали на поле, куда упала одна из бомб. Там была высверлена ямка, кругом можно было найти осколки.
Атмосфера грозная. Целый день стоит адский грохот: по-видимому, работает тяжелая артиллерия. Снаряды
рвутся где-то совсем близко. По небу подымаются целые облака серого дыма от горящих деревень. Горит где-то за Маюничами и в сторону Полонного. Как будто пальба стала слышнее, явственнее, а следовательно, и ближе. В воздухе стоит гроза. Жутко. Сердце колотится, не может успокоиться до сих пор. Представляю, как издергается душа, когда придется целые месяцы пробыть в такой перетасовке.
«Мы все теперь полунормальные, – сказал мне один офицер, – и первое поколение за нами, несомненно, отразит на себе эту ненормальность». И действительно, пожив в этом ужасе несколько месяцев, изнервничаешься до края.
«Знаете, мы так отвыкли от мирной обстановки, – говорят офицеры, – что попади теперь в цирк, в театр или куда-нибудь в этом роде, где лавки были бы амфитеатром, – мы не ручаемся, что не приняли бы их за окопы и не открыли бы пальбу».
Только вчера вечером была еще такая мирная картина. Приехало пять батальонов 4-й стрелковой дивизии, и солдаты устроились вокруг костров на поляне, как раз перед нашим поездом. Была зловещая картина. Десятки костров горели по всему лугу и освещали то хмурые, то ясные и приветливые лица стрелков. Где-то жалобно пели, – это уже всегда так: хоть от одного костра, но донесется до вас унылая, тоскующая, жалобная песня солдата. Вспоминает ли он, жалуется ли – бог его знает, только слушать эту песню и тяжело, и отрадно. Бродили меж костров понурые лошади и наклонялись к самому огню прямо через головы стрелков, словно грея свои холодные морды. От костра к костру – и так целый вечер, целую ночь. Я ложился поздно, часа в два. Все так же вокруг костров сидели стрелки и так же наклонялись через их головы лошадиные морды. Это было вчера, а сегодня с утра – отчаянная пальба, грохот, неумолкающий, режущий свист. То здесь, то там покажется белый дымок, – это рвется шрапнель. Голубое, чистое небо, с той вот стороны, от неприятеля, словно запачкалось темно-серой, медленно ползущей кверху тучей дыма. Жители оттуда бегут на станцию, к нам. А отсюда – отсюда бог знает куда. Они теперь кочуют, как бедуины. За день не знают, куда их наутро кинет судьба. Раскидывают в лесу шатры, ночуют у костров, лепятся, как мухи, к солдатам. И солдаты ласково, по-дружески принимают эту несчастную голь – делятся, якшаются с ними у общего котла.
По руслу
По руслу войны утекли миллионы людей. Армия заново меняется уже третий раз. Сколько тут народу погибло! Можно судить о потерях по следующим цифрам. 77-я пехотная дивизия за все время войны потеряла 72 тысячи солдат, и теперь она имеет в наличности всего 2^ тысячи штыков. Да это еще здесь пополнили, на месте, а пришла она всего при 1170 штыках.
Через роту одного из полков прошло 1100 человек, сообщал фельдфебель, числившийся в ней с первой мобилизации; через роту 16-го стрелкового полка 4-й дивизии прошло 1400 человек. Сплошь и рядом попадаются полки в 500–300 человек, и не диковинка встретить роту в 40–60 человек.