Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему бы тебе не спросить у Него? — отвечает Аш.
— Прежде хотелось бы знать твое мнение.
— Матфей, — встревает Стефан, — мне кажется, в чужом краю лучше не торопиться с суждениями.
Опять головоломка. Как это все прикажете понимать?
Тошнит меня от всей этой зауми. Религия, которой следуют эти мерзавцы, поощряет зверские пытки и жестокие расправы, а что дает им взамен? Почему, спрашивается, они прозябают в нищете и невежестве?
Но у старикашки есть ответ и на это.
— Во многом знании много печали, — заявляет мне он.
Аш убежден, что вера, которой он придерживается, не имеет названия и зародилась прямо здесь, вместе с горами, но Стефан человек умудренный. Сопоставив разглагольствования старого хрыча со сведениями, хранящимися в его собственной памяти, поэт добирается-таки до истоков.
Получается, что и религией, и самим именем своим здешний край обязан некоему Афгану, сыну Саула и внуку Иеремии, который был военачальником царя Соломона Израильского, строителя Иерусалимского храма. Этот Афган вместе с великим множеством соплеменников оказался при Навуходоносоре в вавилонском плену, где, впрочем, иудеи особенно не тужили и вовсю роднились с пленившими их вавилонянами и ассирийцами, а впоследствии с персами и мидийцам.
Со временем часть этого смешанного народа вернулась в Палестину, часть же осела в пустыне Гор близ Артакоаны. Эти поселенцы называли себя бани-афган и бани-исраэль. Они веровали в единого Бога, творца вселенной, что, кстати, замечательно согласуется с учением персидского пророка Зороастра, который сам родом из Бактрии и чей Бог Света, Ахурамазда, весьма походит на иудейского Иегову.
Так или иначе, поясняет Стефан, здешние туземцы представляют собой весьма пестрый народ, в жилах которого течет кровь мидийцев, тапуриан, даанов, скифов, гандар и еще невесть чья, но все они считают себя потомками Афгана и исповедуют веру, уходящую корнями в религию Соломонова храма.
Стефан, конечно, малый начитанный и неглупый, но, боюсь, в данном случае он перемудрил. На мой взгляд, вера Аша всего лишь набор диких нелепиц и суеверий. В Македонии тоже имеются горцы, поклоняющиеся удаче, могилам и предкам.
Зато есть повод спросить у Стефана, во что верит он сам.
— Я? — Он смеется. — Поэзия — вот моя вера!
Любопытное заявление. Я, кажется, месячного жалованья не пожалел бы за хотя бы не очень развернутый комментарий к нему, но поэт уклоняется от расспросов, делая вид, что полностью занят едой. Правда, мне удается выяснить, что Стефан вовсе не настоящее его имя. Просто оно значит «лавр» и напоминает ему о венке, возложенном некогда на его голову в Дельфах. Это приятное воспоминание, так почему бы не назвать себя так?
— И как же тебя зовут на самом деле?
— Я уж забыл.
— Но ведь в вербовочные бумаги должны были что-то вписать. Что же?
— Не помню.
Мне он советует поступить так же: взять себе прозвище на время службы. Со временем, мол, оно заменит мне настоящее имя. Его послушать, так эта уловка снимает уйму проблем.
Пищей для костров наверху служат вереск и дрок. Ломать их и выдирать из земли очень трудно, а жару они дают очень мало. Огонь едва теплится. Это не радует, однако никакого другого топлива здесь не сыскать.
Я опять цепляюсь к Стефану с давно не дающим мне покоя вопросом. Как это можно одновременно быть и поэтом, и воином? Разве эти занятия не противоречат друг другу?
И снова он уклоняется от ответа, но приводит пример:
— Вот у нас с тобой есть общий друг Флаг. А знаешь ли ты, что он до службы был математиком?
Учителем музыки и геометрии? Вот это да!
— Имей в виду, если ты его спросишь, он этого не подтвердит, — смеется Стефан. — Но я сам был свидетелем, как он извлекал из ручной арфы мелодии, нежные, словно летний утренний ветерок, напоенный сладостным ароматом нектара.
— Эй, Флаг, — окликаю я. — Откуда ты родом?
— Не помню.
— Брось, не заливай.
— Да вылетело из памяти. Была охота забивать голову ерундой.
— Нарик та? — бормочет устроившийся близ меня на овечьей шкуре Аш.
Какая разница? Буквально: и что же?
Стефан издает одобрительный смешок.
— Матфей, ты улавливаешь всю глубину и тонкость афганского вероучения?
— Ни хрена не улавливаю.
— Наш друг Аш произносит свое «нарик та» отнюдь без оттенка отчаяния или безнадежности, с каким оно обязательно прозвучало бы в наших устах — твоих, моих или того же Флага. Скорее, он задается чисто философским вопросом. А именно — в чем тут разница и есть ли она вообще в чем-нибудь?
— Разница как раз есть, и немалая, — возражаю я. — А то, о чем ты говоришь, никакое не вероучение. Что это за вероучение, если оно лишает человека надежды, отрицает волю и не побуждает к добрым деяниям, походя, кстати, обесценивая все то, за что сражается наша армия? Ибо чем же являются все достижения Александра, если не ярким свидетельством торжества человеческой воли?
— И что же это за достижения?
— Оглянись вокруг себя!
Он демонстративно озирается по сторонам и разводит руками:
— Вижу только горы и солдатню, забредшую невесть куда. Или ты считаешь, что религия должна поощрять завоевания?
— Она должна поощрять распространение добродетели. Той самой, какую несешь в себе ты, и вот Флаг, и наш царь.
— Ну, насчет нас с Флагом ты загнул.
Ветераны гогочут.
Спор так ничем и не кончается. Становится холодно, всем пора утепляться.
— А знаешь, Матфей, — меняет тему Стефан, — ты ничего себе малый. Я тебя с самого начала приметил. Сказать почему?
— Потому что он никогда не затыкается, — хмыкает Флаг.
— Потому что он задается вопросами.
— Это его проблема.
— Но однажды, возможно, он сыщет ответы.
На этом, однако, беседа завершается. У всех уже лязгают зубы. Стефан поднимается, чтобы сделать обход постов.
— Ты спрашиваешь, приятель, как это можно быть и солдатом, и поэтом одновременно? Я спрошу тебя в свою очередь: возможно ли вообще быть солдатом, если ты не поэт?
В ту ночь мы спим возле заполнившего скальную впадину озерца, а пробудившись, видим с удивлением вытаращившегося на нас горного козла, вожака дикого стада. Поднимаясь, мы пугаем коз, и они взлетают вверх по крутому откосу с той же легкостью, с какой любой из нас взбежал бы по лестнице на другой этаж дома.