Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мотор дымился; мы ощупали ребра, все целы, потом отстегнули ремни безопасности, и вылезли из пропахшего бензином пикапа, и побежали через кукурузное поле за домом Тревора, мимо бесколесного трактора, который покоился на шлакоблоке, пустого курятника, закрытого на ржавую щеколду, перепрыгнули через пластиковый белый заборчик, невидимый за ежевичными кустами, перебежали заросший сорняками участок, прошли под эстакадой через трассу и направились в сторону сосняка. Сухие листья летели нам навстречу. Отец Тревора побежал к разбитой машине, единственной их машине, но ни я, ни мой друг не обернулись.
Невозможно рассказать тебе о Треворе и не вспомнить те сосны. Спустя час после аварии мы лежали на земле, холод проникал под одежду. Мы пели «Мой огонек», пока кровь не засохла вокруг ртов, заставив нас замолчать.
Когда мы впервые потрахались, мы даже не потрахались на самом деле. Мне хватит смелости рассказать тебе о том, как это было, потому что шанс, что ты получишь мое письмо, невелик. Я только потому могу все тебе рассказать, что знаю — ты никогда не прочтешь ни строчки.
Дома у Тревора в прихожей висела картина, которая всегда приковывала мое внимание: на ней изображено блюдо с персиками. В прихожей так тесно, что картину можно рассмотреть только с близкого расстояния — лишь отголосок, а не само искусство. Чтобы увидеть ее целиком, я вставал чуть сбоку. Проходя мимо, я замедлял шаг, чтобы охватить ее взглядом. Дешевый постер из универмага, ширпотреб с намеком на импрессионизм. Я пригляделся к мазкам и понял, что они не написаны, а напечатаны на бумаге, в них виднелись крапинки и точки, будто сделанные от руки, но этого полотна не касалась рука художника. Рельефные «мазки» не соотносились с собственными тенями, в одном смешивалось два, а то и три цвета. Обман. Подделка. Вот почему та картина мне так понравилась. Ни намека на подлинность, и в то же время что-то знакомое, попытка сойти за искусство даже под самым беглым взглядом. Натюрморт висел на стене, в полумраке прихожей, которая вела в комнату к Тревору. Я не спросил, кто повесил картину. Персики. Розовые персики.
Под одеялом стало душно и влажно, Тревор просунул член мне между ног. Я плюнул в ладонь, обхватил его и стал сжимать, как во время настоящего акта, а он двигался вперед и назад. Я обернулся, он глядел на меня хитро и шаловливо. Пусть это было лишь игрой (член, зажатый в руке, никакого проникновения), но казалось, что все по-настоящему. Можно и вовсе не смотреть в глаза, будто мы любим друг друга за пределом наших тел, и в то же время погрузившись в ощущения, как в воспоминания.
Мы делали то, что видели в порнофильмах. Я обхватил Тревора рукой, губами хватая его там, куда мог дотянуться, он вторил мне, прижавшись носом к изгибу моей шеи. Его язык, его языки. И руки, горячие напряженные мускулы напомнили мне соседский дом на Франклин-авеню на другой день после пожара. Я поднял фрагмент оконной рамы, он был еще теплый; пальцами я зарывался в мягкое влажное дерево, ровно как сейчас зарывался в бицепс Тревора. Кажется, я даже услышал шипение, будто влага испарялась с его кожи, но это октябрь хлестал в окно, ветер и листья изобретали свой язык.
Мы не проронили ни слова.
Тревор толкался в мою ладонь, и вдруг задрожал, весь мокрый, как глушитель пикапа под дождем. Ладонь соскользнула, и он застонал, словно из него лилась не сперма, а кровь: «Нет, о нет». Когда все закончилось, мы замерли, пот на лице высыхал, остужая кожу.
Всякий раз, когда я прихожу в музей, я не решаюсь подойти к картине поближе: я не знаю, найду я в ней что-то или нет. Как розовые пятна на натюрморте с персиками у Тревора. Я предпочитаю смотреть издалека, заложив руки за спину, иногда и вовсе остаюсь на пороге зала, где все еще возможно, потому что ничего пока не открылось.
Когда все закончилось, Тревор отвернулся от меня и наигранно заплакал в темноте. Все парни так делают. Когда мы впервые потрахались, мы даже не потрахались на самом деле.
Мальчик стоит на крохотной желтой кухне в Хартфорде. Он недавно научился ходить, а сейчас смеется: ему кажется, они танцуют. Он запомнил тот день: разве можно забыть первое воспоминание о родителях? Когда у матери из носа брызнула кровь и ее белая блузка стала такого же цвета, как костюм Элмо в передаче «Улица Сезам», мальчик закричал. Вбежала бабушка, схватила его и унесла мимо матери в крови и орущего мужчины, прямиком на балкон, а оттуда по ступенькам вниз. Бабушка кричала по-вьетнамски: «Он убивает мою дочь! На помощь! Он убьет ее!» Люди бежали со всех сторон: со своих веранд в конце квартала, из трехэтажных домов; механик Тони со сломанной рукой жил через дорогу, отец Джуниора, Мигель, и Роджер из квартиры над магазином хозтоваров. Соседи нагрянули к ним и оттащили отца от матери.
Приехала карета скорой помощи; сидя у бабушки на руках, мальчик глядел, как полицейские подходят к отцу, достав пистолеты. Отец помахал им двадцатидолларовой купюрой, как всегда делал в Сайгоне; тогда копы брали деньги, просили мать успокоиться и погулять, а потом уезжали как ни в чем не бывало. Американские полицейские его забрали, он сопротивлялся, купюра выскользнула у него из рук и упала на тротуар, залитый грязно-желтым светом. Мальчик пристально смотрел на коричневато-зеленую бумажку на асфальте, ждал, что она взлетит, поднимется на голое дерево, и не заметил, как на отца надели наручники, подняли его на ноги и затолкали в патрульную машину. Мальчик видел только скомканную банкноту, пока соседская девочка с хвостиками на голове украдкой ее не подобрала. Сын посмотрел на мать, санитары уносили ее на носилках с разбитым лицом.
На заднем дворе — пустырь возле перехода через скоростную магистраль — на садовой скамейке в ряд стояли пустые банки из-под краски. Тревор целился по ним из винтовки «Винчестер» 32-го калибра. Тогда я еще не знал того, что мне известно теперь: если ты американский парень и у тебя есть ружье, то ты не живешь, а ходишь из угла в угол по собственной клетке.
Тревор одернул козырек кепки болельщика «Рэд Сокс» и поджал губы. В бочонке из-под краски блеснуло отражение фонаря, как далекая белая звезда, которая то поднималась, то опускалась, пока он целился. Вот чем мы занимались субботними вечерами, когда на мили вокруг воцарялась тишина. Я сидел на ящике из-под молока, потягивал «Доктор Пеппер» и смотрел, как Тревор опустошает одну обойму за другой, начиняя старые банки свинцом. Там, где приклад рикошетом бил в плечо, зеленая футболка сморщилась, и залом на ткани делался глубже с каждым выстрелом.
Банки одна за другой отскакивали от скамьи. Я наблюдал за Тревором и вспоминал, о чем мистер Бафорд рассказал нам на ферме. Как-то раз на охоте в штате Монтана в его капкан попался лось. Самец. Дед Тревора говорил медленно, потирая белую щетину на щеках: лосю оторвало заднюю ногу с таким звуком, как ломается мокрая ветка, из раны торчали розовые сухожилия. Животное кричало от боли, а его кровоточащее поломанное тело вдруг оказалось тюрьмой. Из пасти раздавался разъяренный вопль. «Кричал как человек, — продолжал Бафорд. — Как ты и я». Он посмотрел на внука, потом вниз; в тарелку с фасолью наползли муравьи.
Фермер отложил винтовку, достал двустволку из-за спины и замер. Однако лось заметил охотника и сорвался с места. Он несся прямо на Бафорда, не дав ему шанса прицелиться, потом резко развернулся и исчез за деревьями, убегая на оставшихся трех ногах.