Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, это, познакомить с ним вряд ли получится, – мямлил Андрей. – Он, это, не общительный. И не любит про родителей-поэтов и все такое. Вот.
Пришлось аккуратно сворачивать тему поэтов и их детей, но тут более-менее оживилась и включилась в разговор Полина. Оказывается, у Андрея-первого была собака. Так как же он относится к такому явлению, как догхантеры?
Параллельно Миша внимательно наблюдала за Андреем. То, что она видела, в корне разнилось с образом обеспеченного, уверенного в себе, интересного молодого человека без комплексов и с горой увлечений.
Хештег: «Мишкавидитврунишку». Полине она решила ничего пока не говорить, даже наоборот – надумала уйти в перерыве, чтобы Андрей-первый смог побыть наедине с Полиной. Как раз стемнеет. Как раз хиты, которым можно подпевать, скрипки и потрясающий вид на канал Грибоедова. А она пойдет домой, лишь бы мама уже легла, и как следует изучит в интернете этого удивительного любителя бродить по Эрмитажу и рыбачить на яхте. Теперь есть официальный повод добавить его в друзья, а то страница у Андрея-яхтсмена была предусмотрительно закрыта.
На веранде выдавали пледы. Миша предусмотрительно взяла только один и почти демонстративно положила его на свое освободившееся место – может быть, у Андрея-первого хватит мозгов укрыть им Полину. Может быть, Полина забеспокоится, а как же он сам в одной футболке и то до сих пор после фонтана не просохшей. И может быть, Андрей предложит Полине укрыться пледом вместе.
Миша с сомнением глянула на долговязую фигуру, ссутулившуюся на неудобном раскладном стульчике. Нет, вряд ли. Но надежда умирает последней.
Дослушав Sweet dreams до конца, Миша ускользнула, не дожидаясь перерыва.
Осенью, вернувшись из лагеря, я первый раз уехала домой от Таганова.
Он возвращал меня всеми доступными ему способами. Кричал под окнами, обрывал на клумбах цветы, попадал в отделения милиции, предлагал мне отрубить ему руку, чтобы она не тянулась к другим женщинам, предлагал отрубить ее себе сам.
– Я без тебя умру! – кричал Таганов и страшно удивлялся, когда я отвечала: «А я без тебя нет».
Он приходил в отчаяние и обиженно возмущался: «Как же так, как же так? Ты, значит, будешь жить, а я пускай подохну? Это что, по-твоему, справедливо? Послушай, ну я же изменюсь!»
Он клялся, что изменится. Я качала головой: «Нет, не изменишься. Не получится, я же вижу».
Но Слава твердо вбил себе в голову, что все еще будет хорошо. Руководствуясь какой-то дикой логикой, он судорожно менял работу за работой, попадал в нелепые ситуации, его били, и он бил тоже.
…Пересмотрев свои взгляды относительно мещанства, пошел работать «лакеем» в ресторан. Как всегда с ним и бывало, его приняли – и по протекции друзей друзей, и по природному его обаянию.
Представлял, как мы пойдем туда ужинать, когда я образумлюсь, и снова все станет хорошо. Это он уже потом мне рассказывал, когда я во второй раз не смогла от него уйти.
Пухлый, в два Таганова в обхвате, и в пол-Таганова ростом, администратор заведения обещал Славе, что он его спасет и сделает из него человека. Говорил, что у них на банкетах бывают именитые исполнители, Таганов мог бы им песни писать. Обещал выдать свою персональную рубашку, но потом выдал почему-то только рубашку с надписью «Артем». Рубашка была мала, расходилась на тагановском пузе. Администратор посоветовал Таганову не унывать и прикрыть расходящееся место фартуком.
Слава не унывал целых четыре дня, а ночью пятого он снова стоял под моими окнами и кричал, что он честно пытался. Что попытка тоже что-то да значит.
У меня началась учеба, течение жизни становилось размеренным и понятным, без острых камней, падающих с крутых склонов. Какое-то время мне этого хватало, и все устраивало.
К первым холодам, когда до новогодних праздников было еще далеко, но в воздухе уже стерлись все воспоминания о лете, я стала замечать, что тоскую. Как будто Слава успел заразить меня своей способностью повсюду замечать изъяны – в кафельной плитке, в новом решении партии, в характере давно знакомого, но, как оказалось на поверку, далекого тебе человека.
Он ужасно поступал с самим собой, так же ужасно поступал с окружающими, но во всем, что он делал, сквозила неподкупная искренность, не преследующая какую-либо четкую цель или явные интересы.
После того как начался первый в году снегопад, я продержалась еще почти целую снежную неделю, а в субботу поехала к Таганову. Ключи у меня были свои, Таганов отказывался их забирать, повторяя: «Послушай, ты только их не выкидывай, есть же шанс, что ты еще когда-нибудь образумишься».
В длинном общем коридоре не горел свет, дверь в комнату была не заперта, из щели дуло. Я разулась и на ощупь отворила дверь. Полуголый Таганов лежал на полу, окно было настежь открыто. Жалобно мяукала Аглая.
Я села на стул и спросила, что он делает. Он пояснил, что пытается заболеть, чтобы у него поднялась высокая температура и он смог бы хоть временно ни о чем не думать. На валяющиеся возле батареи книги падал снег. Слава сел и передернул озябшими плечами. Я сказала, что, если он не закроет окно, не обуется и не наденет рубашку, я уйду.
– А так не уйдешь? – Он смотрел на меня со смесью отчаяния и надежды.
Я покачала головой.
– Ты не изменишься, конечно, я понимаю. Если ты изменишься, это будешь уже не ты.
Конечно, он заболел. И я заболела вместе с ним. Мы хрипели, как два сорвавших голос барда, Таганов сморкался и жевал крепкими зубами анальгин – считал, что так быстрее помогает, нежели глотать и запивать таблетки водой.
– Ужас какой, – удрученно сипел он, когда мы, укрытые пропахшими сыростью пледами и шерстяными одеялами без пододеяльников, валялись на диване. – Несправедливо так, что просто кошмар: мы с тобой потеряли целую осень, а теперь теряем приличный кусок зимы.
К Новому году я поверила, что все будет хорошо, и ничего не стала загадывать под бой курантов, потому что у меня и так уже все было и я была счастлива.
* * *