Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Обижаете, Ян Глебович! – Джангир с печальным видом оттопырил губу. – Про сыскарей я первым делом поинтересовался. Нет их в списках! Я так думаю, из политических соображений. Они нам не позволят своих жуликов ловить. Вдруг не того поймаем!
– Ну, раз такое недоверие, мы к ним не поедем, – сказал Ян Глебович, протягивая Джангиру папку, листы в которой были помечены красным. – Вот, возьми. Тут двадцать две фамилии, с телефонами и адресами. Пожилые люди, скончавшиеся внезапно, на протяжении последних лет. Выяснишь их имущественные обстоятельства. Что ценного хранилось в доме, деньги или предметы старины, и все ли отошло наследникам. И нет ли у наследников какий сомнений… ну, таких же, как у Орловой, нашей заявительницы. Понял? Срок – три дня.
– Так точно! Могу идти, Ян Глебович?
– Свободен.
Суладзе поднялся, откозырял, шагнул к двери, но у порога замер и, повернувшись к Глухову, спросил:
– А рапорт? Рапорт, Ян Глебович? О проведенных розыскных мероприятиях в части супругов Орловых? Его ведь целый день надо писать. Добавили бы времени, а?
– Не нужен мне твой рапорт, – пробурчал Глухов, копаясь в ящиках стола. – На память у жалуюсь. А Орловых мы оставим в покое. Они тут ни при чем.
– А вот полковник Кулагин требует рапорты, – со вздохом признался Джангир. – Раз был фигурант в разработке, значит, пиши… Со всеми подробностями пиши, как по закону положено.
– Закон не заменяет справедливости. – Глухов с грохотом задвинул ящик. – Мне писанина не нужна, мне нужна информация. Бегай, капитан, старайся!
Помощник исчез, и Глухов, облачившись в плащ, вышел и запер дверь своего кабинетика. На часах было двадцать два без четверти, и тонувший в полумраке коридор казался пустынным, тихим и бесконечным, словно тоннель метрополитена в ночную пору. Лишь из-под соседней двери пробивался свет – наверняка там работала Линда, так как Гриша Долохов, деливший с ней «майорскую», отгуливал законный отпуск.
Глухов постоял в коридоре, раздумывая, не постучать ли, не зайти ли. С каждой минутой ему все больше казалось, что Линда тоже стоит по другую сторону двери; стоит и ждет, затаив дыхание, этого стука, ждет его, чтоб улыбнуться и сказать: «Чаю хотите, Ян Глебович? Чаю с пирогом? Сама испекла…» Или скажет она другое, более важное, значительное… Скажет так: поздно, Ян, пора бы и по домам… Тебе в какую сторону? На Измайловский? Вот и мне туда же…
Он стоял и вздыхал, понимая, что вряд ли услышит когда-нибудь эти слова; а еще он не мог представить, хочется ли услышать их от Линды или другой женщины, пусть даже в чем-то похожей на Веру. Такой же одинокой, как Линда и он сам.
Тебе на Измайловский? И мне в ту сторону…
Линда и впрямь жила в той стороне, на Обводном, у Варшавского вокзала, но об этом Глухов вспоминал лишь изредка, как о чем-то несущественном, случайном. Зато помнилось иное и более важное: шестнадцать лет, что разделяли их, и верины глаза, смотревшие на него с фотографии на письменном столе.
Смотревшие – как? С любовью и нежностью? С укоризной? Или с готовностью понять и простить, если ее заменит другая?..
Этот вопрос оставался неясным для Глухова, и потому он не решился постучать. Вздохнул, отошел от двери, стараясь шагать потише, пересек коридор и начал спускаться вниз по гулкой широкой лестнице.
* * *
К себе, на Измайловский проспект, он добрался в половине одиннадцатого, выпил крепкого сладкого чаю, сжевал три бутерброда с сыром и сел на диван в студии. В студию эта комната превратилась после смерти жены, а до того в ней работала Вера, преподававшая химию в Технологическом. Ее книги и конспекты лекций по-прежнему хранились в шкафу, но письменный стол Глухов вынес, заменив двумя мольбертами и старой голенастой этажеркой, на которой громоздились коробки с красками, банки грунтовки, кисти и карандаши. Писал он только маслом, на плотных хороших холстах, подрамники и рамы делал сам, а так как холсты и краски вздорожали, одна из трех-пяти картин предназначалась на продажу.
Все остальные, числом сорок четыре, были развешаны на стенах, и потому казалось, что комната – вовсе не комната, а наблюдательный пункт какой-то фантастической станции, откуда можно любоваться инопланетными мирами – но исключительно морскими, тихими или же бурными, пустынными или с белым парусом на горизонте, беспредельно широкими, просторными, или такими, где воды кипят среди коричневых и серых скал или ласкают песчаный оранжевый берег. Если не считать единственного случая, портрета Веры, Глухов писал морские пейзажи – стальные хмурые воды Балтики, бури на Черном море, млеющий под солнцем Каспий, фиорды под Мурманском и Печенгой да азовские лиманы. Была у него мечта порисовать океан, где-нибудь на Курилах или Канарах, но он уже смирился с тем, что с океанической экспедицией придется распростить – ведь даже к морю, к настоящему морю, не Маркизовой Луже, выехать стало непросто. За десять последних лет морские побережья сократились, и те места, где Глухов побывал, где рисовал и мог расплатиться рублями за пищу и ночлег, вдруг стали заграницей. А в заграницах любят не рубли, а доллары.
В последний год Ян Глебович не раз прикидывал, не перейти ли на реки и озера, совсем отказавшись от океанов и морей. Но эта тема представлялась ему незначительной, мелкой и недостойной кисти мариниста. Так можно было опуститься до ручьев, каналов и фонтанов! Или до прудов, болот и луж… Водопады – еще куда ни шло, но только крупные, большие! В таких водопадах ощущались почти морская мощь, энергия и сила, именно то, что подкупало Глухова-живописца, но, к сожалению, Ниагар в Карелии не нашлось. И потому Ян Глебович пребывал в творческом застое.
Портрет жены размещался между двумя полотнами с изображением моря и скал под Симеизом. Лето шестьдесят седьмого, напоминание о медовом месяце; им было по двадцать два, когда они решили пожениться, и Глухов, молодой лейтенант, добыл путевки на турбазу. Он даже помнил, сколько это стоило, в какой палатке они жили, и как обнимались ночью на узком деревянном топчане, и как шептала Вера – тише, милый, тише… Губы у нее были сухие, упругие, горячие…
Он поглядел на верин портрет и улыбнулся. Жена улыбнулась ему. Совсем молодая, темноглазая; ветер развевает волосы, лицо – в пол-оборота, изящный носик поднят, у губ – решительные складочки… Она была человеком твердым, из тех, что знают, чего хотят – и, зная, всегда добиваются своего. Она говорила Глебову: у сильной армии – крепкий тыл… И еще говорила: ты за мной – как за каменной стеной… Но пришел срок, неведомо кем отмеренный и обозначенный, и стена рухнула…
Они прожили вместе восемнадцать лет, но Ян Глебович считал, что вдвое больше, имея к тому все основания. В четыре года мать привела его в детский садик – а был он тогда пухлым домашним мальчонкой, даже не Яном, а Янчиком, из тех Янчиков и Сергунек, которым Коляны да Петьки всегда устраивали «темную». Устроили и ему, но тут появилась девчонка (косички – крысиные хвостики, колени исцарапаны, под глазом – синяк) и показала обидчикам пятый угол. Песочница, где случилась схватка, напоминала арену для боя быков: носы были расквашены, песочные замки – растоптаны, рога – обломаны, и все закончилось полной победой и ревом яновых супротивников. А девчонка, схватив его за руку, заявила: мой мальчик!.. не тронь, кому жизнь дорога!.. И не трогали пару лет, а там уж Янчик подрос, превратился в Яна и научился драться. Но заниматься этим не любил, особенно один; вот с Верочкой – другое дело, хоть против тысячи вдвоем!