Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через час, когда я успел даже немного поплакать — в основном, правда, над собственной судьбой, — у меня кончился табак. За веревку я тянуть перестал. Мне уже мерещилось, как меня, убийцу, ведут на костер. Я думал, может, мне удастся спрятаться где-нибудь в Греции, в маленькой пещерке? Потом сменить имя и начать новую жизнь? Ночь все тянулась и тянулась без конца, пока не наступил тот предрассветный час, когда начинают просыпаться птицы.
Вот тут-то и произошло нечто совершенно невероятное. С воды до меня донесся какой-то слабый плеск. Я поднял голову и увидел, что мокрая веревка медленно выползает из воды и натягивается. На востоке уже разгоралась полоска зари, и мне хорошо был виден противоположный берег озера, где лес подступал к прибрежным зарослям камыша. Вот там он и появился, Гавран Гайле, бессмертный человек, и стал медленно, оставляя мокрый след на песке, подниматься на берег. С одежды у него текли потоки воды, на плечах лежали длинные плети озерных водорослей, на ногах по-прежнему красовались угольные брикеты, а талия была обвязана веревкой. С тех пор как он плюхнулся в озеро, прошло уже несколько часов. Я вскочил на ноги, но, как ни странно, был очень спокоен. Со шляпы Гаво прямо ему на уши ручейками стекала вода, он снял ее и хорошенько встряхнул. Потом Гайран наклонился и стал разматывать цепи на ногах с таким видом, словно просто снимал с себя башмаки. Покончив с ними, он развязал узел на опоясывавшей его веревке и конец ее бросил в воду.
Когда Гаво обернулся ко мне, лицо у него было точно такое же, как всегда: вежливое, улыбающееся.
— Помните, доктор, что вы оставили мне в залог — и до следующего раза! — крикнул он, махнул на прощание рукой, повернулся и исчез в лесу.
В ту первую ночь, которую мы с Зорой провели в доме Барбы Ивана и Нады, я спала от силы часа три, постоянно слыша сквозь сон пение цикад, а потом и совсем проснулась, задыхаясь от жары. Моя кровать стояла напротив окна, мне были видны темные виноградники за домом и оранжевая половинка луны, плавно опускавшаяся за вершину холма. Зора разметалась на постели, уткнувшись носом в подушку и сбросив одеяло на пол. Ее длинные ноги слегка свисали с кровати, дыхание с каким-то напряженным свистом прорывалось сквозь спутанные волосы и скрещенные руки, обнимавшие подушку. Было слышно, как внизу кашляет та маленькая девочка. Кашель у нее был влажный, липкий, почти непрерывный. Она явно никак не могла избавиться от него и уснуть. Сквозь этот кашель и сонное сопение Зоры с той стороны дома доносился рокот моря. Его пенные волны набегали где-то совсем рядом.
Даже впоследствии, когда прошло уже несколько месяцев после смерти деда и давным-давно миновали пресловутые сорок дней, а в голове у меня уже почти сложилась общая картина случившегося, я все еще, ложась спать, надеялась, что дед отыщет путь в мои сны и объяснит мне нечто очень важное. Но каждый раз, даже когда он мне действительно снился, я испытывала разочарование. Дед в моих снах неизменно сидел в каком-то незнакомом кресле, в совершенно чужой комнате и говорил какие-то странные вещи, к примеру: «Принеси-ка мне газету, я очень голоден». Мне даже во сне становилось ясно, что все это ни хрена не значит. Но в ту, самую первую ночь в доме Барбы Ивана я еще не научилась воспринимать своего деда как мертвого, не успела толком понять, что он умер. Весть о его смерти казалась мне слишком далекой и не имевшей ко мне ни малейшего отношения, даже когда я старалась как-то ее приблизить и представить себе, что у нас дома я больше никогда не увижу деда.
Я сразу же представляла себе нашу кладовку на кухне. Точнее сказать, это был огромный посудный шкаф, вделанный в кухонную стену прямо напротив раковины, с высокими, от пола до потолка, стеклянными дверцами, матовыми и хрупкими, как яичная скорлупа. Внутри, стоило его открыть, с ручек свисало множество пластиковых пакетов из булочной Златана. На верхней полке стояла большая жестяная коробка, в которой бабушка хранила муку. Коробка была бело-голубая, с изображением маленького веселого булочником в поварском колпаке. На самой нижней полке хранились пластмассовые емкости с крупами, жестянка с солью, разные миски и оранжево-коричневые пакетики с кофе из соседнего магазина. На центральной же полке аккуратно выстроились четыре стеклянные салатницы, рядом — припасы моего деда, приготовленные для перекуса: миндаль, семечки, грецкие орехи, квадратики горького шоколада, которые бабушка использовала и для выпечки. Своими излюбленными яствами дед всегда запасался надолго, дней на тридцать пять.
Было слышно, что землекопы на винограднике вновь принялись за работу. В темноте, правда, я их разглядеть не могла. Видны были лишь длинные тени, двигавшиеся в слабом луче фонарика, который, похоже, постоянно передавали из рук в руки, и его свет задерживался на одном месте разве что на несколько минут. Тот, кто следующим брал фонарик в руки, некоторое время копал, положив его на землю, так что слабенький луч уходил куда-то в глубь виноградника и тонул среди мощных сомкнувшихся лоз. Иногда кто-то из землекопов заходился мучительным кашлем, и все это время было слышно, что та маленькая девочка внизу тоже непрерывно кашляет.
Где-то около четырех часов я встала, оделась и спустилась вниз. Пса Биса нигде не было видно, но его морда, изображенная несколько кривовато, явно неуверенной рукой, смотрела на меня с рисунка, который висел над огромным горшком, стоявшим у задней двери дома и служившим подставкой для зонтов. На столике в гостиной я обнаружила поистине антикварный телефонный аппарат с вращающимся диском, с тяжелой трубкой из бронзы и с отделкой из слоновой кости. Цифры на диске практически стерлись. Я вытащила из кармана смятый рецептурный листок с телефоном больницы в Здревкове и с некоторым трудом набрала нужный номер. Сперва там было занято, и у меня появилась надежда. Я представила себе дежурную медсестру — синие тени для век размазаны, краска скопилась в морщинках вокруг глаз, светлые волосы растрепаны. Она с огромным трудом заставляет себя не спать на посту и все пытается дозвониться за границу своему бойфренду, хотя подобные вещи там запрещены под угрозой всех смертных мук. Я снова набрала номер больницы, но теперь трубку никто не брал. Телефон гудел без конца, не отключаясь. Мне пришлось самой положить трубку на рычаг, но аппарат так и не смолк. Потом я села на диван и стала смотреть, как серый предрассветный свет потихоньку вползает в щели между ставнями.
Девочка снова закашлялась. Мне показалось, что на этот раз ее кашель звучит гораздо ближе и стал еще более влажным. Было такое ощущение, будто девочка вышла из своей комнаты, но ни на кухне, ни в прачечной, ни в других комнатах я ее не обнаружила. Некоторые из этих помещений еще пахли свежей краской, там как попало стояла мебель, накрытая чехлами. Крепко держась за перила, чтобы не упасть в темноте, я спустилась с крыльца, на всякий случай касаясь рукой стены, и заглянула в полуподвальный первый этаж. Там было гораздо прохладнее. Две двери из узкого коридора вели в комнаты, где не было ничего, кроме кроватей и груды барахла на полу: сложенных в стопку одеял, металлических кастрюль, горкой высившихся в углу, и множества окурков в пепельницах. Возле кроватей стояли бутылки из-под ракии и пива, а также несколько штук с какой-то, видимо, настойкой на травах. Они были с длинным горлышком, внутри их виднелись кусочки сухих стеблей, трав и листьев. Людей я не обнаружила, исчезли даже те мальчишки, о которых говорила Нада. Наконец в одной из комнат у окна я увидела ту самую молодую женщину. Она сидела в кресле, держа больную девочку на коленях, и спала, откинув голову на подложенную подушку. У нее, как и у девочки, висел на шее лиловый мешочек с каким-то оберегом. Она крепко прижимала к груди дочку, завернутую в простынку. Ткань показалась мне мокрой насквозь, во всяком случае, она липла к плечам и коленям девочки, как пропитанная водой бумага. Малышка не спала. Она внимательно посмотрела на меня, но в ее взгляде не было ни малейшего страха или почтения.