Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ох, как хорошо, накормив животину, покидав снег на дворе, войти в теплую избу в густых клубах пара, потоптаться на половичке, покхэкать, а потом разболокаться, сполоснуть под умывальником руки, лицо, шею, чувствуя на губах солоноватость здорового пота; пройтись мокрыми ладонями по волосам. Сесть за стол, жабнуть стопку нехолодной сладковатой самогонки, а потом долго, неспешно есть, глядя в свободный от морозных узоров прогалок в окне на укрытые снежиной соседские избы, на столбики дыма из труб…
Пообедав печенкой с сухарями и выпив чаю, Ирина Викторовна хотела было, как обычно, скорее заняться делами, но удержала себя: «Куда уже торопиться? Посиди, подумай». – «Но надо собираться, еще поглядеть, что, может, нужное», – заспорила. И другая часть ее с готовностью включилась в спор: «Все нужное. Правильно Зинаида сказала: каждую щепочку жалко».
В избе было тихо – печка давно прогорела, радио, раньше постоянно бубнящее, увезено в город, – и эта тишина вдруг так стала давить, что Ирина Викторовна все-таки поднялась, вышла на крыльцо. Осмотрела с него видимый кусочек улицы. По-прежнему никого и никаких звуков. Тишина.
Месяц назад, когда окончательно уезжала бо́льшая часть жителей, здесь день и ночь стоял гам и треск. Одни что-то ломали, другие, наоборот, – сколачивали; бегали от двора к двору, передавали вещи, перекрикивались; визжали свиньи, рыдали забиваемые коровы и бычки… Будто беженцы, катили мужики и женщины тележки, медведки, тачки с добром к пристани, ругались из-за любой мелочи, нервно смеялись, орали. Выпивоха Женька Глухих дергал отцов баян, наугад нажимая на кнопки…
Ушел тот паром, и тише стало. Сначала еще кукарекали кое-где петушки, еще проходили по улице оставшиеся, пробегала ошалелая собака, а в последние два-три дня глухо совсем. И что уж действительно жутко – воробьи исчезли. Раньше отбою от них не было, теперь ни одного. Пусто.
Чтобы спастись от этой давящей, как гнет, пустоты, Ирина Викторовна направилась к стайке. Там Чернушка.
Открыла обитую старым одеялом дверь, нашла взглядом курицу. Та растерянно стояла и смотрела на хозяйку. Не побежала навстречу, как обычно, не бросилась прочь, как некоторые рыжие часа три назад, когда Ирина Викторовна хватала их по одной и уносила… Стояла и смотрела. Ждала.
– Что, Чернушечка, плохо одной? – спросила Ирина Викторовна. – Мне тоже плохо… Ну, потерпи, потерпи маленько… Помнишь, как одна тоже была? Что уж…
И курица ответила понимающе:
– У-у-к. – Шагнула к плошке, где была дроблёнка, сделала вид, что клюет; видно, показывала – ничего страшного, что одна.
– Водичка-то есть? Е-есть, – продолжала Ирина Викторовна, успокаивая курицу и успокаиваясь сама; достала из ящика с гнездом яичко. – Спасибо, Чернушечка… Ну, не скучай, ладно? Лампочку тебе оставлю пока, пускай светит…
«А чего я ее не выпускаю?» – удивилась.
– А иди-ка погуляй. Тепло, хорошо, солнышко… Иди погуляй.
Вывела Чернушку на задний двор, заперла калитку.
Курица как-то несмело, словно ожидая от хозяйки плохого, пошла по покрытой сухими травинками, камешками, щепками земле.
– Погуляй-погуляй, а я тебе счас травки свежей сорву.
Нашла у забора несколько полуживых лебедин, выдернула с корнем. Заметила в развороченной земле червяка. Подняла. Понесла Чернушке.
– Вот, потереби пока, – бросила траву, – а это деликатесик тебе. На, на, – поболтала червяком.
Курица подошла, покосилась на червячка и склюнула.
– Ну вот! И хорошо! Молодец.
Возвращаясь в избу, остановилась у чурки, под которой лежали куриные головы… Надо бы прибрать… Или так оставить, воронам? Чего теперь марафет наводить…
Но собрала головы в старый ковшик, отнесла на огород, вырыла тяпкой ямку, бросила, прикопала. Тяпку приставила к стене сарая. Обвела глазами освещенный заходящим солнцем сбоку и потому красивый и особенно печальный сейчас огород. Серое стало золотистым, водянистая зелень – сочной, свежей… Отвернулась, глотая слезы.
В ведре под скатом крыши обмыла топор, занесла на веранду. Отличный топор, сталь настоящая… Взять бы, только как его тащить? Да и зачем он в квартире на втором этаже?
Связала в узел клеенку с перьями. Постояла, напряженно размышляя, куда бы деть. Мучилась так, будто это самый важный вопрос сейчас. Куда? Отнесла в летнюю кухню, положила там, придавила зачем-то коробкой со старой, окаменевшей обувью. Пусть здесь…
Наконец, не найдя по дороге дел, добралась до избы. Посмотрела, сколько там на будильнике. Десять минут шестого. Вот и день прошел. Почти прошел последний день. Последний здесь…
Сложила остатки – а ее много осталось – печенки в тарелку, накрыла другой. Возьмет в клуб… Помыла посуду тщательно, расставила на решетку сушиться. Поискала, что еще отнести на посиделки… Да нечего. И не готовить же. Да и вряд ли будет там пир горой. Что уж…
Переоделась в выходное платье – старенькое, но крепкое, шерстяное. Причесала волосы, закрепила широким гребнем на затылке. Повязала платок с розовыми цветочками. Надела пальто. Туфли обувать не стала, неудобно в них, устают ноги быстро, – осталась в ботах.
Шла по широкой центральной улице и никак не могла поверить, представить, что очень скоро, может, и завтра, не будет уже этих крепких домов, амбаров-срубов, толстых и глухих заплотов, ворот с козырьками и кружевами резьбы, деревянных тротуаров, которые каждую весну тщательно ремонтировали… Исчезнет двухэтажная белёная школа с зеленой крышей, обитый вагонкой магазин «Северянка» с веселой вывеской «Работаем от сих до сих без выходных и проходных»… Убеждала себя, что все на свете кончается и вот пришел конец их деревне, но поверить не могла. Не принимали ни голова, ни сердце мысль, что от села, где почти четыре века жили люди, останутся сначала горки пепла, а потом, когда там, внизу, закроют путь реке, размоет эти горки запертая вода. И всё. Ни следа, ни метки…
Нет, нет, есть метка! Еще в прошлом году мужики сварили стелу, привинтили к ней табличку с выбитой надписью: «Здесь было село Пылёво. Основано в 1667 – затоплено в…» Дату не вписали, надеясь, что все-таки в последний момент затопление не произойдет… Этим августом втащили на самый высокий в округе бык, который, говорят, уцелеет, превратится в островок, укрепили там. Когда пойдет вода, приплывут, добьют четыре циферки.
Лет двадцать – сорок простоит эта стела, кто-нибудь станет за ней приглядывать. Но потом все-таки изржавеет, покосится, повалится, еще через какое-то время рассыплется рыжим прахом, затянет рыжину травой. И будет здесь дикое место. Дикое мертвое место над мертвой стоячей водой.
Улица была чистая, дома почти все целые – заходи и живи. Лишь окна прикрыты ставнями, а где ставней нет – щитами из досок. Казалось, на время хозяева отъехали, но вот-вот вернутся. Завтра, или через неделю, или весной. Вернутся, снимут щиты, помоют стекла, протопят печи…
Нет, не будет весны тут. Вот они – одна, другая, третья – надписи на воротах: «Прощай, отчий дом», «Не забудем Родину!», «Плачем и рыдаем»… Кладбище, кладбище. Погост.